Ему не нравились ни снег, ни дождь, ни солнце. Хаим обожал только ночь и звезды. Все в местечке об этом знали и подтрунивали над служкой. Выйдет, бывало, во двор, задерет ржавую голову и уставится на небо. А однажды Хаим даже забрался на крышу синагоги — дыру якобы починить — и впервые в жизни пропустил утренний молебен, потому что злоумышленники, сукины дети, стащили лестницу, решив осрамить его перед людьми и поссорить с богом. Другому всевышний никогда не простил бы такое, а Хаиму все сошло с рук: господа не проведешь, говаривал служка, он знает, кто куда заглядывает. Вы заглядываете друг другу в души и карманы, а я устремляю свой взор вон куда!
На сей раз Хаим заглянул не на свод небесный, а в чугунок, где в ледяной воде стыли очищенные картофелины — земные звезды всех бедняков и голодных.
— Кто же так толсто шелуху срезает? — упрекнул меня Хаим.
Если он пришел сюда учить меня, как надо чистить картошку, то он зря маялся. Нечего было переться сквозь непогодь, мог бы выбрать для назидания и более погожий денек.
— Пока она закипит, — сказал служка, — мы с тобой все и уладим.
Хаим отогрелся, и с его поношенного пальто на пол капала вода. А может быть, и сама бедность.
— Тебе здорово повезло, Даниил, — не дал он мне опомниться. — Такое случается раз в жизни.
— Какое?
— Счастье, — сказал служка, и его лицо, мокрое от доброты и снега, озарила улыбка.
От неожиданности я стал еще толще срезать шелуху и кидать ее вместо картошки в чугунок. До картошки ли человеку, когда с ним говорят о счастье.
— У тебя, что, шелуха заместо говядины?
Улыбка трепыхалась на лице Хаима, как мотылек на захиревшем сосновом сучке, и от нее, такой случайной и робкой, во мне крепло предчувствие необыкновенного, доселе неизведанного. Недаром служка пробирался сквозь пургу и ветер. Так и должно быть на свете, уверял я себя, так и должно быть: в один прекрасный день кто-то приходит к тебе и сообщает такое, отчего душа переполняется ликованием, как почки цветением. Никого не минует тот день, даже тех, у кого он последний.
— Все почистил? — спросил служка.
— Все, — с готовностью и нетерпением ответил я.
— Тогда за дело, — сказал Хаим, запахнул пальто и заковылял к двери. — Надо выбрать хорошее местечко.
— Кто-нибудь умер? — обмяк я и выронил нож. Боже милостивый, какой же я дурак! Все чего-то жду, на что-то надеюсь.
— Никто не умер, — служка поднял нож и провел по нему ногтем. — Я же сказал: тебе подвалило счастье. Так вот: одного зовут Майкл, другого Бернар, — превозмогая, как зубную боль, собственное заикание, объяснил служка.
— Майкл? Бернар?
— По-американски евреев и не так еще кличут, — сказал Хаим. — Уши вянут.
— Они что, из Америки?
— Отсюда они… местные, — буркнул заика. — Отца на родину привезли. Ешуа… В железном ящике. У раввина стоит.
— Отца? В железном ящике?
Хаим, видно, бредил.
— Своими глазами видел. Ящик точь-в-точь, как сундук для приданого. Но в их ящике не приданое, а пепел. Ешуа еще при жизни хотели сжечь. Он у старого моста корчму открыл. Так вот пьяные ее и подпалили. Он-то с сыновьями спасся, а Малке сгорела. Красавица была Малке, другой такой в нашем местечке не было, — предался воспоминаниям Хаим. Воспоминания наполнили его глаза тусклым отблеском греха и сожаления.
— А на что им этот пепел?
— Как на что? Пепел и есть Ешуа. Из праха вышел, в прах обратился. Давай одевайся! Они хотят за день управиться. Торопятся домой, в Америку. Богачи! Майкл пожертвовал сто долларов на крышу синагоги, а Бернар сто пятьдесят на новый амвон. Посмотрел и сказал: квач.
— Квач?
— Видно, дерьмо по-ихнему. Божий дом, говорит, надо покрыть жестью. И покрасить, чтобы выглядел не хуже костела. Причем тут костел, хоть убей, не понимаю. Они тебе хорошо заплатят. Только ты уж не подкачай. Место должно быть на зависть, и все такое прочее. Ну вот, слава богу, оделся, пошли!
Мы вышли с Хаимом в пургу. Снег забивал глаза, мешал идти, но что-то меня все время как будто подстегивало, и я рыскал по кладбищу, как волк.
— Может быть, тут? — перевел дух Хаим.
— На юру не годится, — сказал я. — Как же его второй раз сожгли?
— Очень просто. Сунули в печь и спалили. Боже праведный, кто мог знать, что наступит время, когда евреев будут сжигать в печах, как хворост. И все от того, что у них, у американцев, видишь ли, земли мало. Им она нужна не для могил, а для фабрик, магазинов и посевов. Мертвые, говорит Майкл, плохой бизнес. Бизнес по-ихнему дело. Ежели, говорит, войны не будет, на самолете памятник пришлем.
— Кому?
— Отцу. Кому же еще? Не мне, конечно.
— А если война?
— Если, говорит, война, нечего зря тратиться. Немцы, говорит, из еврейских надгробий будут коровники строить. Тут, по-моему, место что надо, — вдруг остановился Хаим.
— Место хорошее. Но оно занято. Просто под снегом надгробия не видно.
— Жаль, — вздохнул Хаим. — И я бы тут с удовольствием лег.
— Что они еще говорят?
— Что еще? Майкл, например, говорит, что когда сделает миллион, то купит земельный надел и перенесет туда все наше местечко вместе с костелом и синагогой.
— Ишь ты!