— Понимаю, — сказал я, сжимая под мышкой курицу, косившуюся в последний раз на божий мир.
Авигдор все еще что-то бормотал. Снег студил его рот, полный невысказанных слов, теснивших гортань и мучивших душу. Он, видимо, рассказывал мне про свою жизнь, неровную, щербатую, как местечковая мостовая. Соре-Брохе была его второй женой. Первая от него сбежала с каким-то коробейником. Соре-Брохе он взял, как говорили в местечке, с позором. Через шесть месяцев мальчонку отнесли к раввину и тот нарек его Довидом.
Позор утонул в озере, которое с тех пор прозвали Довидовым.
Соре-Брохе тогда повредилась в рассудке.
Каждой весной, как только озеро освобождалось ото льда, она спешила к нему, сбрасывала с себя на берегу одежду и входила в воду с такими словами:
— Довид! Дитя мое! Хватит купаться, ты простынешь. Пошли, мой мальчик, пошли.
Так она простаивала в воде до вечера, пока Авигдор не возвращался с работы и насильно не вытаскивал ее на берег.
На берегу Соре-Брохе отказывалась одеваться, и зеваки простодушно разглядывали ее, голую и молодую.
Дернул же меня черт сказать про резника, корил я себя, глядя на Авигдора. Ни одна курица на свете не стоит того, чтобы кто-то из-за нее пролил слезу — будь та курица хоть царская и клади она золотые яички. Завтра же я велю Авигдору переловить всех наших кур, отвезу свадебному музыканту Лейзеру дрова и ведерко керосину: из-за меня никто не должен стыть и плакать. Разве я не хочу, чтобы все были счастливы? Почему же я каждый божий день встречаю только несчастных? Как подумаешь, Ассир Гилельс, сын мясника, и тот несчастен. Да что там Ассир — сам господин пристав, перед которым все спину гнут, ходит как в воду опущенный. Что, человек вообще не может быть счастливым? Для чего же тогда господь бог трудился в поте лица целую неделю? Для скота и для гадов ползучих?
Когда же он снова вспомнит о человеке? Когда?
Авигдор проводил меня до дома резника Самуила и, пробормотав что-то, вернулся восвояси. А вдруг Соре-Брохе опять свихнется? С ней это часто бывает, хотя она уже много лет не ходит к озеру и не зовет своего сына.
— Он не любит меня, — сказала она однажды. — Если бы любил, послушался. Пусть купается.
При жизни бабушки я ни разу не ходил к резнику. От крови меня тошнило, и я зажимал рот, чтобы не вырвать на пол, где на старых, никем не читанных газетах, бывало, синели обезглавленные гуси. Но то было давно, когда я был маленький и не понимал, какой безысходно жестокой бывает бедность.
— Здравствуйте, — сказал я в сенях, где вместе с моей курицей дожидались кошерной казни напыщенный индюк и легкомысленная утка с клювом, похожим на обувной рожок. — Что, реб Самуила нет дома?
— Реб Самуил всегда дома, — ответила баба с индюком, прислуга владельца местечковой бензоколонки Эфраима Клингмана. — А ты, что, торопишься?
— Тороплюсь, — сказал я.
— Куда ж ты торопишься? — пристала ко мне баба с индюком.
— Куда надо.
— А куда надо? — не унималась она. — Как ты думаешь, Рива, куда торопится могильщик, когда все живы? — обратилась она к другой бабе, тоже прислуге, принесшей на заклание утку.
— Куда, Хана, можно в его возрасте торопиться? — пропела Рива. — На свиданье с какой-нибудь барышней.
— Кто ж она такая? — спросила у меня Хана.
— Да нет у меня никакой барышни. Отстаньте. Скажите лучше, где реб Самуил.
— А может, тебе нужен реб Эзар?
Эзар Курляндчик совершал в местечке обряд обрезания.
— Может, требуется небольшая починочка?
Хана с Ривой залились хохотом и замолкли лишь тогда, когда в сени вошел резник, поджарый, болезненный, в очках на длинном носу и в бархатной ермолке.
— Над чем вы так смеетесь? — певуче спросил он.
Бабы молчали.
— Смех — не хлеб. Даже за деньги его не купишь, — сказал резник. — Я, например, не помню, когда последний раз смеялся. Кажется, в детстве.
— Главное, реб Самуил, не плакать. Без смеху обойтись можно. Мне палец покажи, и я смеюсь, как дура, целый день, хотя вы же знаете, ничего веселого в моей жизни нет.
— В жизни вообще нет ничего веселого, — сказал реб Самуил. — С чего же мы начнем? С индюка, утки или курицы?
— С чего хотите, — великодушно разрешила Рива.
Реб Самуил поправил очки на носу и с той же певучестью, как и прежде, произнес:
— По сути дела, спрашивать надо было бы не вас, а их.
— Недаром говорится: тварь бессловесная, — с явным подобострастием вставила Хана.
— Может, это и к лучшему, — промолвил резник. — Ибо что значат слова? Дайте мне, пожалуйста, вашего индюка, — обратился он к Хане, и та с благодарной поспешностью протянула ему птицу.
— Говорят, реб Самуил ходил в пущу, — прошептала Хана, когда резник скрылся.
— А что он там не видел? — недоверчиво покосилась на товарку Рива, тиская утку.
— Говорят, будто его Ошер на русском танке объявился.
— Неужели? — ахнула Рива и еще больше стиснула утку.
— Он туда еще в тридцать шестом уехал.
— В пущу? — усмехнулся я.