— А как же?! Гитлер и есть Хитлер. Он как балакал… Мол, Россия на глиняных ногах — ударь покрепче — развалимся: русские в одну сторону, украинцы — в другую, грузины — в третью… В общем, как в басне, рак — туда, щука — сюда… Хитрее всех себя считал. А мы, — солдат показывает тугой веник деду, — в один лесок, прутик к прутику: попробуй сломай, а не сломал — так получай этим веником по хитрому голому месту! Как поддадим жару — Хитлеру и сесть не на что будет! — Данила показывал, как он бы высек воображаемого Гитлера и на трех ногах ускакивал к бане. Дед кричал ему вслед:
— Скажи моей старухе, штоб не жалела!
Солдат останавливался на крылечке, ухарился:
— А мы сами — с усами! И — эх! Березовый! — махал он веником. — Не берег рогозовый! Девка не полюбит — пуля поцелует!..
Баба Варя, полная быстрая с молодыми глазами старуха, встречала просто, отмывала тяжелобольных собственноручно.
«Надо же, — радовался иной благодарный солдат, — вчера спокою ногам не было: зеленым огнем ломило, а сейчас — хоть по девкам беги, хоть тустеп плясать. Рука у тебя, баба Варя, легкая…»
Баба Варя смеялась в ответ, разговаривалась: «Легкая… как же! Всю жизнь имя райские плоды принимала-собирала. Повитуха я. А, правду молвить, так вода у нас волшебная. Мягкая с щелоком, чистая, что слезынька детская, без горя темного, светом полная. Раньше-то воду с нашего места для церкви брали, для освящения… Сказывают, при царе один купец утопил выше по течению за версту, где скала Пьяный Бык, карбас серебра и две баржи водки.
В тот утренний час, когда баржи-то било на перекате, со своим стадом бык шел, вел своих сударушек на водопой… Воды бык испил и — враз захмелел, а у пьяного, известно, море и то — по колено. Так и наш бычина… захотелось ему купели — полез в реку поплавать, ну и попал в сети, утонул.
Серебро, спрашиваешь? Как же! Пытались достать, да, видно, водяному оно нужнее.
А вода с тех пор у нас волшебная. Помоешься раз — хворь твою, что листву ветром по осени, помоешься вдругорядь — душа запоет, в третий раз — совсем молодым станешь, хоть сватом будь, хоть к свахе сватайся… Сладкая водица и сахару твоего не надо. Так-то вот, солдатик.
Ну, конечно, парная у нас на апостольский чин, для святых, — баба Варя подхватывала больного под руки, помогала ему дойти до парной, — каменка-то, каменка, глянь, — открывала она дверь в парную, — по-нашему чугунка. Уразумел, чай? — Она легонько на нижнем полку уже готовым распаристым веником проходила по спине раненого и продолжала рассказывать: — То давнее дело было. Сам архиерей привез из столицы ядра чугунные, а кто толкует: еще от самого Ерофея Павловича Хабарова остались… Их, мол, думка-придумка эта…
В походе где тебе баня? Вот землеходцы и измыслили в тайге: наложат горушку ядрышек, запалят вкруг костер, потом уберут головешки да угли и — пожалуйте вам! — в баньку!
Разволакиваются ребятки и кто в сапогах, кто в онучах, кто в ичигах — не то ноги спалишь — лезут на чугунную эту горку париться. Тут только воду плещи — пар до самого неба!
— Хитра голь на выдумку! — удивлялась в который раз баба Варя своему рассказу. — Во! Ожил, сердешный. — Она толкала-подталкивала больного на верхний полок. — Погрейся, сынок. Погрейся хорошо. У нас пар сухой, косточки наскрозь прогревает. Сырой пар в сердце идет, — она передыхала на мгновение, — кровь душит. Пар умеичи держать надось — он, что твой кобель, сорвется когда с цепи — порвет всего. — И, утомившись работой и разговором, баба Варя провожала очередного из парной и про себя на ломаный свой зуб пришептывала: «Как с гуся вода — с тебя худоба. Болести в подполье — на тебя здоровье…»
Давно нет в живых бабы Вари и деда Егора. Схоронены они на тихом сельском погосте. Баба Варя не дожила до Победы — умерла в парной от разрыва сердца, умерла как солдат в бою.
И думаю я, когда приезжаю на свою малую родину и прохожу мимо старой бани, что много людей войны прошло через нее, отведали наших березовых веников, воды волшебной… и, наверное, многие еще помнят и поныне бабу Варю, ее ласковые руки, деда Егора, его крепкий табачок, тихое большое сибирское село на берегу величественной реки…
Песня
Зимний день короток. Не успеешь на салазках с горки прокатиться, на речку сбегать, посмотреть, как у черной проруби лошадей поят, — слышишь: «Димка-а! До-о-мой!» Через минуту — строже: «Димка! Чертово дитя! Кому говорят?!»
Делать нечего — надо идти.
Голиком обметаю на крылечке валенки, пальто. У дверей встречает бабушка:
— Ты где это, варнак, цельный день шаляндался?! Ни пивши, ни евши…
Я молчу.
— То-то же, — примирительно говорит она, — молчишь? Руки-то, руки сполосни! Не в бабки играть идешь — за стол садишься!
На столе от голубой картовницы идет пар, рядом золотистая горбуха ржаного хлеба, стакан молока. Я сажусь за стол и, хотя голоден, неторопливо, по-мужски начинаю есть.
А бабушка не ходит — плавает по избе. Принарядилась… В гости, что ли, собралась? Очень ей к лицу, к ее полной фигуре темно-зеленый сарафан и накинутый на плечи цветастый платок.