— Теть Надь, почему меня не посылают на задание? Как вы думаете?
— Ты же еще маленький… — начала было я, но, боясь его обидеть, тут же поправилась. — Ты еще молодой.
— Почему это молодой? — обиженно сказал Прошка. — Мне нынче шестнадцать будет.
— Но… до восемнадцати же не берут в армию.
— Нет, тетя Надя, у партизан порядки другие. Здесь воюют и старики, и дети, у партизан совсем по-другому, — стал он пояснять мне по-взрослому, обстоятельно. — Нет такого закона, чтоб молодой не воевал с врагом. А дело тут в другом, совсем, теть Надь, причина тут другая.
— Что ты, какая другая причина тут может быть? Просто сейчас хватает и взрослых, — попыталась я его успокоить, но Прошка покачал недоверчиво головой.
— Они мне не верят, — вдруг зашептал он, словно делился тайной своей со мною.
— Почему… не верят?
— Теть Надь, что я хочу вас попросить… Исполните? — с удивлением сонным глядя на меня попросил он.
— Какая просьба?
— А вы исполните, теть Надь? — продолжал стоять на своем Прошка.
— Ладно, исполню, если смогу… Говори.
— Ваш муж ведь командир, вы скажите ему: пусть поверят мне, вот. Я не обману. Я честный, теть Надь. Честный я, вот и все.
— А кто говорит, что ты нечестный? Ты что? — удивилась я.
— Никто не говорит. Да я чувствую… Они — не верят мне.
— Погоди, погоди, почему не верят? Объясни ты толком, — сказала я.
Прошка молчал. Я ничего не понимала, много тут было недосказанного, но решила не приставать к пареньку и тоже молчала. Он вздыхал, пошмыгивал, поглядывал на меня с мукой, в каком-то тяжелом томлении и, не выдержав, выдавил из себя:
— Мой отец… служит немцам. Может, слышали? Усачев.
— Усачев? — вскрикнула я.
— Дурак он, совсем ума у него нет, теть Надь, — ожесточенно сказал Прошка. — И всегда он таким был. Он бил нас, сильно бил. Да ладно, я не обижаюсь на него за те побои. Но зачем он немцам служить пошел? Не прощу! Почему он это сделал, а? Почему он это сделал, теть Надь?!
Я ничего не смогла ему ответить. Мы сидели в землянке, чистили картошку на обед. Вдруг я заметила, что наполовину очищенная картошка в его руках порозовела.
— Господи, Прошка, ты же палец порезал, смотри!
Прошка удивленно поднял на меня глаза, затем глянул на свой палец, встал, швырнул на землю нож. Он прикусил нижнюю губу, чтобы не заплакать, но, не в силах побороть слезы, всхлипнул. Потом взглянул на большой палец, из которого сочилась кровь, как бы не понимая, откуда она течет.
— Давай перевяжу, — потянулась я к нему.
Прошка опять удивленно взглянул на меня, затем на палец.
— Я палец порезал, — сказал он тихо.
Я перевязывала ему палец, а перед глазами стоял Усачев — громадный, черный, с медлительной неуклюжестью в движениях, припомнились мне слова его о порядке, который теперь наведут немцы на нашей земле. Навели… начисто обезлюдили и выжгли деревню тети Дуни. Увидела эту страшную, чумную пьянку, устроенную на крови людской да на пожаре, пепле, головнях. Усачев и… Прошка? Нет, я не могла их поставить рядом.
Но все-таки вдруг скользнуло откуда-то настороженное: все-таки сын, маленький Усачев, от этого никуда тоже не денешься… Не знаю, что ему сказать, и успокаивать боялась, чтобы ненароком не задеть еще какую-нибудь рану. А он, подавленный моим молчанием, совсем упал духом.
— Проша… ты зря сомневаешься… Ты не томись… — и тут меня озарило. — Верят тебе! Если бы не верили, не приняли бы в отряд.
— Ага, а Носовец сказал: «Мы тебя еще испытаем», он-то как раз мне и не верит, — Прошка опустил голову. — Потому и послал на кухню, что не верит.
— Кто тебе сказал, что не верит тем, кто на кухне? А я? Я тоже на кухне.
— Вы что… вы женщина, — печально сказал Прошка. Потом, подумав, добавил — У вас же маленький ребенок.
Я как могла успокаивала Прошку, обещала поговорить о нем с Касымбеком. Конечно, я скажу Касымбеку. Пусть успокоит парнишку, пусть хоть позволит ему участвовать в занятиях, стрелять научат. Я верила Прошке, слезам его, текущим из сонно-удивленных глаз. Мне стыдно было за скользкую ту мыслишку, за минутное недоверие.
7
…Колени затекли. Я долго сидела неподвижно, оберегая сон двух малышей, и не заметила, как вся погрузилась в раздумья, в эти бесконечные разговоры со своим прошлым. Мне вспомнилось, как бабушка Камка одергивала заболтавшихся невесток: «Когда бабы языками чешут, телята у коров молоко высосут. Идите, делами занимайтесь». Вот и я, перебирая в памяти минувшее, как бы отодвинула в сторону дела нынешние. А пора было уже за них приниматься. Тихо, чтобы не разбудить детей, я сняла их с колен и уложила на пол.
Глаза привыкли к темноте. В предрассветных сумерках обозначилась вся внутренность землянки. Повсюду роящимися комьями темнели какие-то вещи, я встала с места, чтобы ощупать их. Ну да, здесь же был раньше склад: старые ящики, какие-то железки. Я нашла два старых мешка и кусок брезента, наткнулась на дробовик, видно, какой-то партизан добыл себе немецкий автомат, а ружьецо оставил здесь, рассчитывает забрать его потом. Много здесь собралось разного хлама, а вот съестного — ни крошечки, а искала я долго, старательно.