Я прижимаюсь к Касымбеку продрогшим телом. В землянке холодно, он спит одетым, и одежда как бы разделяет нас, но я чувствую его тепло. Уткнувшись носом ему в грудь, долго и с наслаждением вдыхаю я горьковатый запах мужчины. И я боюсь потерять это сильное надежное тело, крепко сжимаю его в объятиях. Порой во мне просыпается желание, но его глушит страх, и меня охватывает особенное чувство близости, более сильное, чем желание.
Касымбек встает рано. Иногда он уходит и ночью, проверяет караулы. И прежде мой муж был собранным, энергичным, в точности выполнял воинские требования, но если прежде он следовал приказам, полученным свыше, то теперь стал похож на беспокойного хозяина: сам все обдумывает, отдает распоряжения, сам следит за выполнением. Единственный человек, которому он подчиняется, — это Носовец. Наверное, потому, что тот уже прожил более сорока лет, а еще потому, что в Носовце есть нечто властное, способное подчинить человека и повыше него чином, и отчего так происходит, я пока не сумела понять. На первый взгляд права у них одинаковые. Остатки роты Касымбека и собравшиеся в лесу партизаны объединились в отряд. Касымбек — командир, Носовец — комиссар. И все же властность Носовца чувствуют все в отряде. Зато в делах чисто военных последнее слово за мужем моим. Авторитет его завоеван собственным трудом и командирскими качествами. Я поняла вскоре — здесь не обращают особого внимания на чины, поскольку нет начальства, которое бы понижало или повышало в должности, и люди не оглядываются на верха, ценят лишь тех, кто себя не щадит. Скуп на слова мой Касымбек, но в деле умел. Мысли его скрыты, начатое завершает он молча, без всякого шума. И как бы заново я стала открывать его для себя, взглянув на мужа глазами партизан. Они ошибиться в командире не могут, потому что ошибка эта может стоить жизни каждому…
Чтобы не заглядывать в будущее, не забредать в него слабодушно, я все больше и больше вовлекалась в повседневную жизнь и перестала чувствовать себя нахлебницей. Вошла в многочисленные заботы, не брезгуя никакой работой, а ее было немало в этом партизанском стане. В хлопотах я и не заметила, как пролетело около трех месяцев. Зима, свалилась с морозной крепи своей, обмякла, подобрела, и уже тонко, сердцем еще только одним ощущалось приближение весны.
Предвестие весеннего тепла наливало радостью всех нас, но и огорчало: с наступлением весны убывала одна пламенная надежда. В декабре прошлого года до нас долетела радостная весть о том, что наши войска под Москвой перешли в большое наступление, и предполагали все, что месяца через три Красная Армия дойдет до нас. Даже осторожный на слово Касымбек говорил: «Как только наши придут, отправлю тебя домой». В отряд стало прибывать народу. Появились партизанские отряды и в других местах. И наши ребята стали действовать активней. А как воодушевлял нас Степан Петрович! Он все чаще собирал партизан и говорил с особой, проникновенной силой:
— Красная Армия нанесла фашистам под Москвой сокрушительный удар. Разбила их отборные дивизии и перешла в наступление. Бесноватый Гитлер сейчас мечется, грызет себе кулаки. Как же, ведь он хотел седьмого ноября принимать парад на Красной площади. Товарищи, друзья! День освобождения недалек. Нам нельзя сидеть сложа руки, мы должны беспощадно громить вражеский тыл и своими победами встретить славную рабоче-крестьянскую Красную Армию.
Несколько раз я бывала на таких собраниях. Они обычно проводились перед выходом бойцов на задание. И каждый раз, заканчивая, Степан Петрович бросал клич: «Кровь за кровь! Смерть за смерть! За Родину! За Сталина!» Мне передавалось общее возбуждение, и хотелось самой взять в руки оружие.
Лагерь разрастался, нарыли новых землянок, с утра до вечера проводились учения — из новичков готовили партизан, бойцов. Солдаты вроде Абана, отслужившие два года до войны, стали теперь младшими командирами.
Как-то, уже после Нового года, попал к нам в отряд молоденький паренек. Звали его Прохором, мы называли его проще — Прошкой, он казался совсем еще мальчишкой, самое большее было лет пятнадцать ему. Худое лицо, чуть вздернутый нос, верхняя губа толстой нашлепкой сидит на нижней, глаза смотрят вприщур, — все это делало его похожим на мальчика, удивленно и сонно взирающего на мир. Прошку определили ко мне, работать у котлов, он колол дрова, носил воду, разводил огонь, чистил картошку. Что не поручишь, все выполнял безропотно. Но я чувствую, он сторонится меня, молчит нелюдимо, а на детском лице его видны следы какой-то глубокой обиды. Но какой? Может быть, он недоволен тем, что не берут его в ночные рейды, а поставили у котлов? Не знаю. Я пыталась узнать, но он открываться не стал. Тогда я зашла с другого бока.
— Прош, родители-то есть у тебя?
— Есть.
— А где они?
— Там, — махнул он рукой куда-то, потом пояснил — В деревне.
— Как же они тебя отпустили?
— Больно я у них спрашивался. Взял и ушел.
Он замолчал. Мальчишка совсем, а такой скрытный, но