— Как жаль… как невыносимо жаль, но надо вытерпеть все что тебе положено, мой мальчик. Для всякого дня довольно слепоты, и даже если оставить в стороне всяческие Меланхолии и нелепые мечты, все равно надо признать горькую истину — как признал я, — что королева всегда безупречна. Торпу этого не понять. Я объясню ему, когда мы продвинемся дальше, в глубь пустыни. Эти матросы перепутали все снасти! Ещё минута, и буксирный трос перетрётся, хотя он толщиной в целых четыре дюйма. Ну, ведь я же предупреждал — вот, готово! Зеленые волны вскипают белоснежной пеной, пароход развернуло, он зарывается носом в воду. Какое зрелище! Надо будет зарисовать. Но нет, я же не могу. У меня поражены глаза. Это одна из десяти казней египетских, мутная пелена над мутным Нилом. Ха! Торп, вот и каламбур получился. Смейся же, каменная статуя, да держись подальше от троса… А не то, Мейзи, дорогая, этот трос хлестнёт по тебе, сбросит в воду и испортит платье.
— Ну и ну! — сказал Торпенхау. — Такое я уже слышал. В ту ночь, на речном берегу.
— Если ты выпачкаешься, она наверняка обвинит меня, поэтому не подходи к волнорезу так близко. Мейзи, это нечестно. Ага! Я так и знал, что ты промажешь. Целься левей и ниже, дорогая. Но в тебе нет убеждённости. Есть все, что угодно, кроме убеждённости. Не сердись, милая. Я отдал бы руку на отсечение, только бы ты хоть немного поступилась своим упрямством. Правую руку, если б это тебе помогло.
— Дальше я слушать не должен. Живой островок кричит средь океана взаимопонимания, да ещё как громко. Но, думается мне, он кричит правду.
А Дик все бормотал бессвязные слова. И каждое из них было обращено к Мейзи. То он пространно разъяснял ей тайны своего искусства, то яростно проклинал свою глупость и рабское повиновение. Он молил Мейзи о поцелуе — прощальном поцелуе перед её отъездом, уговаривал вернуться из Витри-на-Марне, если это только возможно, и в бреду постоянно призывал все силы, земные и небесные, в свидетели, что королева всегда безупречна.
Торпенхау слушал внимательно и узнал о жизни Дика во всех подробностях то, что дотоле было от него сокрыто. Трое суток кряду Дик бредил о своём прошлом, после чего забылся целительным сном.
— Вот бедняга, и какие же мучительные переживания выпали ему на долю! — сказал Торпенхау. — Просто представить невозможно, что не кто-нибудь, а именно Дик добровольно покорился чужой воле, как верный пёс! И я ещё упрекал его в гордыне! Мне следовало помнить заповедь, которая велит не судить других. А я осмелился судить. Но что за исчадие ада эта девица! Дик — болван разнесчастный! — пожертвовал ей свою жизнь, а она, стало быть, пожертвовала ему лишь один поцелуй.
— Торп, — сказал Дик, лёжа на кровати, — пойди прогуляйся. Ты слишком долго просидел со мной в четырех стенах. А я встану. Эх! Вот досада. Даже одеться не могу без чужой помощи. Чепуха какая-то!
Торпенхау помог другу одеться, отвёл его в мастерскую и усадил в глубокое кресло. Дик тихонько сидел, с тревожным волнением ожидая, что темнота вот-вот рассеется. Но она не рассеялась ни в этот день, ни на следующий. Тогда Дик отважился обойти мастерскую ощупью, держась за стены. Он больно стукнулся коленом о камин и решил продолжать путь на четвереньках, время от времени шаря рукой впереди себя. Торпенхау, вернувшись, застал его на полу.
— Я тут занимаюсь географическими исследованиями в своих новых владениях, — сказал Дик. — Помнишь того черномазого, у которого ты выдавил глаз, когда прорвали каре? Жаль, что ты не сохранил этот глаз. Теперь я мог бы им воспользоваться. Нет ли мне писем? Все письма в плотных серых конвертах с вензелем наподобие короны отдавай прямо мне в руки. Там ничего важного быть не может.
Торпенхау подал конверт с чёрной буквой «М» на оборотной стороне. Дик спрятал его в карман. Конечно, письмо не содержало ничего такого, что надо было скрывать от Торпенхау, но принадлежало оно только Дику и Мейзи, которая ему уже принадлежать не будет.
«Когда станет ясно, что я не отвечаю, она прекратит мне писать, и это к лучшему. Теперь я ей совсем не нужен, — рассуждал Дик, испытывая меж тем неодолимое искушение открыть ей правду. Но он противился этому всем своим существом. — Я без того уже скатился на самое дно. Не буду же молить её о сострадании. Помимо всего прочего, это было бы жестоко по отношению к ней».