— Извините, я вас не понял… — бормочет Тершик растерянно и испуганно.
Но приезжий, не обращая внимания на волнение Тершика, поворачивается и уходит, не попрощавшись. Плащ, с одной стороны оттопыренный саквояжем, а с другой — согнутой рукой с тростью, раскачивается над светлыми штанинами, как черный колокол, а серая шляпа, высветленная луной и скрывающая всю голову, как бы плывет независимо от тела наподобие маленького воздушного шара.
— Доброй ночи, — кричит ему вслед Тершик, но приезжий — ни слова, только взмахнул тростью, и она блеснула возле шляпы.
Первыми залились мордастые и сонливые псы городского рассыльного Корца, прославившиеся в прошлом году на день поминовения усопших тем, что не проснулись, когда воры выводили из хлева, у самой их конуры, откормленную свинью. Собачий лай — как искра, упавшая на соломенную крышу в жарком июне. Залаяла одна — и тут же подхватывают все. Но в эту ночь Корцовы кабыздохи заливались хриплым лаем, будто их резали. Они так надрывались, что подняли с постели Корца, который любил поспать побольше своих собак и за это пристрастие был выгнан из ночных сторожей. Корц влез в шлепанцы и как был — в синих исподних, без рубашки — вылез во двор. Он обнаружил свою упряжку посреди двора. Ощетинившиеся от ужаса псы прижались друг к дружке задом и, заливаясь лаем, крутились, словно кто-то их обходил вокруг. Завидев Корца, собаки затихли, подбежали к нему и стали жаться к ногам. Он чувствовал, как они дрожат и как в них еще клокочет лай.
— Ну, что тут у вас стряслось, бродяги? — проворчал Корц недовольно. Ни одним из пяти чувств он не мог уловить причину собачьего беспокойства. Из постели его выгнала скорее женина брань и воспоминание об украденном кабанчике, чем ощущение опасности. Одурманенный сном, он в первый момент вздрогнул от того, что ночь провела холодной лапой по его жирному, потному загривку. Корц сплюнул густую слюну, зевнул и поскреб волосы на груди, оглядывая двор, залитый белесым светом луны.
Он не обнаружил ничего, что внушало бы подозрение. Собаки тем не менее не перестали ворчать и жаться к нему, лай перебрасывался от двора к двору, от одной собачьей конуры к другой. А гвалт стоял такой, словно бы лаяли все бытеньские псы, лаяли дико, взахлеб, бешено, чувствовалось, что шерсть на них встала дыбом. И в то время как одни заливались все яростнее, другие постепенно умолкали, когда их хозяева, так же как Фердинанд Корц, вылезали из постелей взглянуть, почему это так надрывается их барбос. И, не увидев ничего на первый взгляд примечательного, все, как один, принимались осматривать хлевы, закуты, курятники, сараи и амбары. И обнаруживали, что скот обеспокоен, кабанчик похрюкивает, куры нахохлились, но нигде — никакого убытка или хищника, короче — ничего примечательного. Все грешили на куницу или хорька, и раз уж вышли наружу, задерживались на минутку послушать, как брешут псы у соседей, полюбоваться лунной ночью, и решили в конце концов, что виновница собачьего сумасшествия — ночь. Потом, пользуясь случаем, закуривали сигарету или трубку и справляли нужду. Загнав ворчащих собак в будки, шли успокаивать жен, в которых испуг и лунный свет по законам странной алхимии преобразились в чувства совсем иные.
Псы этой ночью так и не угомонились, их лай взрывался то тут, то там, словно все новые и новые приезжие входили в Бытень, и так — покуда луна не зашла за горизонт и короткая предутренняя тьма не погрузила мир в милосердное забытье.
Глава вторая
БРАТЬЯ
Бьется одна муха, но этого достаточно. Муха влетела в открытое окно, а теперь не может его отыскать. Ей все кажется, что путь назад — через другое, закрытое. Она побывала уже всюду, где только можно, и все прилежно обследовала своим хоботком, не пропустив даже стола судьи. Судья с минуту наблюдал, как она ползает по бумагам, продолжая безнадежные исследования местных условий. Потом взмахнул рукой и согнал ее.
— Кыш, мушка, — сказал и усмехнулся. Так бывало всегда, когда был один и ему случалось отогнать муху. Он усмехался и словам, и движению, которое совершал при этом, и воспоминанью о дедушке по материнской линии, от которого их унаследовал.