Этими воротами судья Дастых прошел в последний раз пятнадцать лет назад за гробом своего отца и, видимо, не пройдет больше никогда в жизни. Тем не менее он приложил все усилия, чтобы попасть в Бытень, и сейчас сидит здесь уже двадцатый год и не желает подать прошение о переводе в краевой суд, чтобы подняться в своей карьере на ступеньку выше, хотя давно имеет на это право. Почему судья Дастых сидит в Бытни, пренебрегая своим будущим, почему он даже не женился? Неужели он это делает только для того, чтобы иметь перед глазами этот белый дом, чтобы ежедневно прогуливаться вдоль полей, прилежащих к нему? Или он не может смириться с тем, что его послали учиться, а усадьбу отдали младшему сыну от второго брака? Юриспруденция — его ремесло, и он в ней разбирается лучше, нежели можно ожидать, судя по положению, которое он занимает среди ее служителей. Может быть, он нашел какую-нибудь ошибку в решении своей судьбы? Но кто иной может знать лучше, чем он, что нет закона, опираясь на который, он мог бы подать протест, что нет инстанций, к которым он мог бы апеллировать. И тем не менее судья Дастых сидит здесь, ежедневно обращая взоры к родному дому, прогуливаясь вокруг его владений, не замечает своего сводного брата, если встретит, и ждет — чего? Бог весть.
Семья Дастыхов в Бытни — люди не маленькие. Не будь Нольчей, вряд ли кто в городе мог бы с ними равняться. Когда говорят о земельном наделе, представляют себе земледельца, эти же были настоящими помещиками. К тому же они единственные удержались в центре города, когда все вокруг продали свои дома или так увлеклись торговлей, что более легкая возможность собирать урожай монет изжила в них любовь к земле, убила в них крестьян. Дастыхи упорно держались за свой дом на площади, отвергая все предложения, хотя многие торговцы зарились на столь выгодно расположенное место. Но Дастыхи то ли хотели здесь утверждать сельскую основу Бытни, то ли считали, что с этим местом неразлучно соединена целостность их богатства.
Когда Иозеф Дастых въехал во двор, то от хлева приковыляла, торопясь затворить за ним ворота, чумазая скотница, быстро спрятавшая горбушку хлеба в широком кармане фартука. Хозяин, заметив ее вороватое движение, тяжело сглотнул, так что кадык подскочил под коричневой кожей худой шеи, но ничего не сказал. Причмокнул коням и направил воз налево через широкий двор к корморезке, расположенной в дальнем углу хлева.
На противоположной стороне, на каменном приступке перед домом, поднятом на добрых полметра над уровнем двора, хозяйская дочь Лида сыпала птицам зерно из доверху наполненной корзинки. Клянусь, эта группа была словно специально создана для фотографического снимка, являя картинку покоя и радости, которая может расцвести только под июньским солнцем в стране красоты и изобилия.
Девушка такая свежая и румяная, девушка миниатюрная, но с высокой грудью и таким очаровательным лицом, что, глядя на нее, сердце невольно забьется от нежности, девушка с пышными волнами блестящих черных волос, перетянутых надо лбом белой лентой, девушка в синей юбке в складку и белой блузке, укрывающей нечто обольстительное, — такая девушка, что ее скорее представишь дочерью сегодняшнего утра, нежели обычной человеческой четы, боже мой, какая девушка!
А как сыплется с ее ладоней золотой град пшеничных зерен, как кипит и булькает у ее ног птичья живность, штук этак полтораста кур, индеек и цесарок, стремясь пробраться поближе к щедрой струе, толчется, суетится, прыгает, машет крыльями, торопливо клюет, квохчет, а вокруг этого котла ненасытной алчности ходят, раздувая блестящие зобы, сизые голуби.
Как только телега въехала во двор, девушка вздрогнула, словно хотела прекратить свое занятие и исчезнуть. Однако осталась стоять и продолжает, словно она здесь все еще одна и вокруг ничего не изменилось. Но она больше не улыбается, лицо ее погасло, как у ребенка, который не хочет ответить, где он так долго пропадал. Она бросает зерно с бо́льшими промежутками, но более полными пригоршнями и, кажется, не хочет видеть ничего, кроме того, что творится у ее ног.
На грохот телеги отозвался еще кое-кто. Из сумерек конюшни вынырнул маленький, сгорбленный, но юркий старикашка в тяжелом, заплатанном пиджаке, явно с плеча кого-то более высокого и плотного, потому что он ему до колен, а длинные рукава подвернуты. На голове у него пришлепнута кепка со сломанным козырьком, из-под которой торчат кольца молочно-белых волос. Из сморщенных губ, придерживаемая двумя последними зубами, свисает прокуренная трубка, раскачиваясь под щетинистым подбородком. Старикашка семенит рядом с телегой, хихикает и цыкает — тц, тц — свободным уголком рта. Видимо, он давно выжил из ума, и мир, как в детстве, кажется ему удивительным и увлекательным зрелищем.
Когда телега останавливается и кони, в последний раз переступив копытами и фыркнув, успокоились, становится слышно стариковское цыканье — тц, тц, потом невнятное:
— Доблое утло, хозяин.