Но уснуть нельзя, нельзя лечь на спину, парень кусает подушку, но слезы не приходят. Впрочем, он их и не зовет, он не желает примирения, не желает, чтобы злость изошла в слезах и жалости. Ночь обернулась изменчивой чередой картин, перед ним проходят все, сменяясь, как при игре в гандбол: пан Горда, учитель Зимак, отец, маменька, лоточник Прах, Франтик Мунзар и он сам. Границы сна и бдения стираются, и уже не различишь, мысль это или сновидение.
Несколько раз за ночь приотворяются двери спальни, это мать вслушивается, а паренек старается дышать ровно, как спокойно спящий здоровый ребенок. Мягкая рука дотрагивается до его лба, проверяя, нет ли температуры, в мальчишке все кипит от ярости — оставьте вы меня наконец в покое, не нужно мне ваших забот, не желаю я ваших нежностей, я хочу мстить.
Мальчишка шевелится, будто просыпаясь, рука испуганно отдернута, матушка уходит. Она идет на цыпочках, и туфля спадает у нее с ноги и стукает о паркет. Мальчишку обдает жаром. Звук этот вызывает в памяти другой: лоточник Прах идет под аркой, и его деревянная нога стучит о мостовую. Теперь мальчишка знает, что делать.
IX
В квартиру лоточника Праха входили прямо с лестницы, а еще десять или двенадцать ступенек вели на чердак. В углу, меж дверьми комнаты и входом на галерею чердака, жена его ставила ведро с водой, а за ней — Прахову деревянную ногу. Бог знает, отчего она это делала, но скорее всего потому, что Прах не любил глядеть на протез, он осточертел ему во время долгих его походов, дома он не хотел его видеть. Убери с глаз долой, не желаю, чтоб он меня тут пугал, выбрось его, старая, за дверь.
Лоточник Прах растягивается на промятом диване, укрывшись старой конской попоной. Теперь, когда ему всего себя не видно, он может думать, что у него две ноги. Он нежится в тепле и вспоминает свою здоровую молодецкую ногу, которую отхватили в больнице эти мясники. Кто знает — всякий раз мелькает у него при этом, — наверно, могли бы сохранить, если бы проявили старание, а то ведь нет, им бы только резать. Когда он вспоминает о своей отсеченной ноге, дух ее будто слетает к нему и пугает. Зудит у него правая пятка и большой палец, который он отморозил в детстве. Прах поднимает левую ногу, чтобы почесать, по привычке, пятку о пятку, большой палец о палец, а правой ноги-то и нету. Нет ее, а ведет она себя, как если бы была, зудит и мучит, лоточник ее и поскреб бы как следует, да нечего скрести.
Мне не пришлось долго уговаривать Франтика, хотя поначалу он отрицательно качал головой, но стоило мне посулить ему мелкокалиберку, которую он давно выпрашивал, — глаза у него разгорелись и он решился на все.
Наш поход за Праховой деревянной ногой смахивал на пиратскую авантюру. Франтик по простоте душевной отправился бы туда прямиком — через двор, по лестнице вверх, ага, вот она, деревяшка, давай ее сюда — и все. А мой план, я убежден, был продуман до последних мелочей. Только позже я мог рассудить, насколько нам повезло, потому что о счастье тут все-таки говорить не годится. Нет, на сей раз даже наша горничная не должна догадаться, что с Франтиком был и я. Он не подымется к нам наверх, как делал иногда, он свистнет с той стороны улицы, куда глядят окна лишь наших комнат, а я выйду на лестницу и подожду там. Отец в конторе, маменька читает у себя, она ничего не заметит.
— Тише ты, осел, — шепнул я, увидев его на лестнице беспонятливо спокойным, я-то считал, что он все-таки мог бы свистнуть. — Тебе никто не встретился?
Ни одна живая душа не должна видеть нас. Мы крадемся на чердак, вжимаясь в стену, как будто это имеет значение. Ведь встреться нам кто-нибудь — все пропало, дело пришлось бы отложить на другой день. Однако двери, ведущей на чердак, мы достигаем никем не замеченными. Теперь нужно быть еще осторожнее, нельзя допустить, чтобы скрипнули петли, чтоб сквозняком захлопнуло дверь, ведь на чердаке мог кто-нибудь оказаться — и тогда все пошло бы насмарку.
Пробираемся узким проходом, мимо клеток из реек, которыми чердак разделен на территории отдельных съемщиков, продвигаемся вглубь, перелезаем через высокие балки, приходится напрягаться, смотреть далеко вперед, сквозь реечные загончики, сквозь полумрак, рассеченный бесчисленными полосами света и тени; взвихренная пыль щиплет в носу и щекочет в горле; мы заглушаем приступы кашля и чиха. Мы как будто идем по зеркальному лабиринту, где наши фигуры, преображаясь, вытягиваются до бесконечности. То там, то сям полощется на сквозняке белье, замедляя нам ход и затрудняя дыхание, — кальсоны развеваются в воздухе, раскачиваются на ветру, будто шагают, плывут, размахивая развязанными тесемками, маршируют на месте, как чудовищные существа, лишенные половины тулова, еще более страшные и призрачные, чем всадник без головы, пододеяльники раздуваются, будто чрева китов, рубашки дышат, их пустые груди наполняются воздухом и выпускают его, они хлопают рукавами, чтоб сдавить нас в своих объятьях, платочки трепещут, будто крылья вспугнутых птиц. Скорее, скорее прочь отсюда!