В магазине приказчик заворачивает покупку последнему клиенту, с улицы доносится грохот опускаемых железных жалюзи, от этого звука все внутри содрогается, но звук этот радостный и возвещает конец рабочего дня, отдых и покой; на несколько часов, пока тебя не сморит сон, ты имеешь право снова стать самим собой, если до сих пор от этого не отвык начисто.
Двери за последним покупателем захлопнулись, и железные створы опущены более, чем на половину, что, однако, иногда не мешает ретивому покупателю ворваться сюда.
— Пан Суйка, — кричу я через весь зал, предопределяя тем самым ход событий, и все, обмерев, оглядываются, потому что долгие годы никто ни разу не слышал, чтобы, обращаясь к главному бухгалтеру, не употребляли его титула, словно речь шла о пане Иозефе со склада.
И, довершая общее удивление, главный мгновенно вскакивает со своего места, будто рядовой, окликнутый капралом, и движется через весь зал поспешным, крадущимся шагом, машинально, наверное, потирая при этом руки, покрасневшими, стеклянными глазами он смотрит прямо перед собой, но наверняка никого не видит вокруг. Останавливается он только подле меня и вглядывается мне в лицо, словно надеясь разгадать, что случилось. Кивком головы я позволяю ему пройти впереди себя, а потом закрываю за нами обоими двери.
Подивитесь: торговцы лучше управляют своими нервами и мимикой, чем актеры. Дядю не узнать: он улыбается главному, предлагает ему сесть. Эта улыбка тут же, словно в переменчивом зеркале, отражается на лице Суйки, его губы волнует улыбка, их мясистые уголки ползут вверх. Главный легонько опускается на раскаленную плиту своих недоумений, не переставая нервно мять руки. Он нюхом чует важность момента, только тщетно силится отгадать, что ему уготовано.
— Я и представления не имел, пан главный бухгалтер, — приветливо обращается к нему дядя, — что вы и моя супруга — члены одной общины. К чему такая таинственность в деле, столь похвальном, почему вы не пришли с ним прямо ко мне? Отчего мы там представлены лишь одним членом? Вся наша семья могла бы войти в нее.
Ну, как вам на этих качелях, пан Суйка? Чудилось ему, будто летит в пропасть, а тут вдруг — на́ тебе: вознесен наверх. Ему даже не приходит в голову, что вопрос этот дядя должен бы задать тете, а не ему.
— Ах, господин шеф, я не предполагал, что вы тоже изволите… Разумеется, я…
Дядя прерывает его обыкновенным своим решительным манером, каким судит о торговых делах:
— Ведь это же наш непреложный долг. Но я, обремененный столь разнообразными заботами, не в силах помнить обо всем. Вы должны бы прийти ко мне сами. Да и давно ли моя жена является членом вашей общины?
— Два года, с вашего позволения.
— Два года.
Дядя качает головой, словно сожалея о потерянном времени, когда он был лишен участия в делах общины. Я смотрю на него и поражаюсь. В его глазах не прочитать ничего, кроме того, что он сам намерен внушить. Как же долго сумеет он продержать в узде обезумевшую упряжку своего гнева? Развернув перед собой письмо общины, он читает.
— Угодные богу цели и божье благословение, — бормочет он, будто погрузившись в размышление. — Это нам всем надобно. Этого нам всегда не хватает.
И продолжает, наморщив лоб, несколько пренебрежительно и недовольно:
— Двести крон. Если их вносят ежегодно или раз в полгода — это же меньше, чем милостыня, недостойная нас. Вот что получаешь, коли водишь дела с бережливыми женщинами.
Попавшись на эту удочку, главный покидает надежный берег благоразумия и взвивается за ней.
— Ах нет, пан шеф. Вы были бы несправедливы к милостивой госпоже. Это — регулярное месячное пожертвование, и, безусловно, весьма щедрое. Великодушие и доброта милостивой супруги вашей возбуждают всеобщее восхищение и почтение.
— Двести крон ежемесячно, двести крон ежемесячно, — в голосе дяди звучит приглушенный вопль и рев. — Две тысячи четыреста ежегодно, четыре тысячи восемьсот крон за два года. Две тысячи четыреста золотых. Покажите же мне автора, которому я выплатил столько денег за два года! И все это я терпел и лелеял в своем доме!
Лямки притворства лопнули, пружина ярости раскрутилась, дядя вопит, будто моля о своем собственном спасении.
— Вон! Чтобы через час духу вашего здесь больше не было. Вот ваши двести сорок крон за февраль, а здесь — семьсот двадцать за следующие три месяца. Не стоило бы вам их давать, но это — только лишь за то, что я тут возился с вами чуть ли не двадцать лет.
Ошалевший от столь нежданного поворота дела, главный берет конверты из дядиных рук и растерянно мнет их в ладонях.
— Вон! Ни секундой больше не желаю вас видеть.
Автоматическим шагом полупомраченного человека, который все еще не ощутил боли и не понял даже, что с ним приключилось, главный направляется к двери. Но, взявшись за ручку и повернув ее, он будто узрел за дверью лик своей дальнейшей судьбы. Он поворачивается, падает на колени и ползет назад, к дяде.