— Двадцать лет, — лепечет он, — двадцать лет. Это невозможно, господин шеф. Я не виновен, милостивая госпожа сама так пожелала. Я желал лишь только угодить ей. Я за это не в ответе. Господин шеф, двадцать лет! А у меня трое детей. Что мне теперь делать? Что сказать дома? Какой позор!
Дядя выставляет вперед свой стул, а сам отступает — за стол, ярость его еще не улеглась, еще не может улечься, постоянно возвращается, стоит лишь ему вспомнить о на ветер брошенных четырех тысячах восьмистах кронах.
— Вон, — кричит он, — вышвырните его вон! Позовите Иозефа, Карел.
Я распахиваю двери, весь наличный состав служащих магазина и склада стоит за прилавком на расстоянии нескольких шагов отсюда и напряженно вслушивается. Пан Иозеф будто еле-еле шевельнулся, но вот он уже рядом со мной, стоит набычившись, длинные обезьяньи руки, оттянутые тяжелыми пачками нот, алчно шевелятся, в глазах пылает мстительное злорадство. У него тоже свои счеты с паном Суйкой, но кто поверил бы, что когда-нибудь дело дойдет до расплаты? Подступив к главному, Иозеф кладет ему на плечо свою тяжелую лапу.
— Не валяйте дурака, пошли, — говорит он с угрожающей непреложностью.
Главный вздрагивает, словно вдруг очнувшись от нелепого сна, и его отчаянье в миг обращается бешеной яростью человека, которого годами попирали ногами, а теперь еще унижают на глазах у тех, кого он сам топтал, соблюдая субординацию в праве тиранить. Он выбегает и кричит, слюни скапливаются в уголках его мясистых губ, и он брызжет ими вокруг:
— Не смейте притрагиваться ко мне! Никто! Я сам уйду из этого злодейского логова.
Он указывает пальцем на дядю, фехтуя этим писарским клинком, испачканным чернилами, и верещит поразительно высоким голосом:
— Хотел ты лишить бога его мзды, да он тебя найдет. Недаром о тебе говорят и пишут — акула ты и кровавый пес. Бог тебя отыщет.
Довольно. Можно опустить занавес. Актеры, захваченные своими страстями, несколько расшалились, но в целом представление можно считать удачным, оно доставило мне удовольствие и радость. У себя на чердаке я перечитывал его сам себе много вечеров подряд, засиживаясь заполночь, смакуя каждый жест, ухмылку и слова действующих лиц и тон, какими они были сказаны.
Добился я и материального вознаграждения.
Я стал главным бухгалтером и дядиным наперсником.
V
Мне не известно, что произошло между дядей и тетей, могу сообщить только о следствии: на следующий день тетя в магазине не появилась, вместо нее в кассе восседала Маркета.
В тени кабины светится ее бледное лицо. Выглядит она, будто после бессонной ночи, ночное бдение углубило темные провалы под глазами, слезы смыли дочиста розовую краску со щек. Вид ее терзает меня, этого я не желал. По мне, пусть хоть целый свет корчится в судорогах, перегрызает глотки и расшибает головы, но ты, Маркета, ты должна быть счастлива.
Улучив момент в «мертвую пору» около десяти утра, когда нет ни одного покупателя, а все служащие торопливо и украдкой глотают завтраки, я подошел к ней.
— Что тебя здесь посадили, Маркета? Уж не больна ли тетя?
Мне хочется сказать ей нечто особенное, ну хотя бы, что она слишком хороша для наших катакомб, но язык прилип к гортани, и я выдавливаю из себя лишь самое необходимое.
Она взглянула на меня сквозь туман ночного плача.
— Теперь я тут буду сидеть всегда. Маменька не желает больше спускаться в магазин.
Она наклонилась ко мне, чтобы прошептать, что вчера впервые столкнулась с чудовищем-жизнью и до сих пор никак не может опомниться от этого ужаса.
Из-за тебя, слышишь, из-за тебя! Так вот всегда; стоит тебе только начать, остальное уже происходит помимо твоей воли и даже вопреки ей. Словно ты наделен властью высекать из скалы источник, который потом подхватывает и несет тебя самого.
— Отчего это вчера они так, Карличек? Мне даже показалось, будто они никогда не любили друг друга. Папенька злой. Коли не был бы злой — не кричал бы так на маменьку. Ведь она же ни в чем перед ним не виновата. Разве дурно быть набожной и делать другим, добро? Ведь они сами отдали меня в монастырь, а там нас учили, что это самая высшая добродетель.
Этого я не желал. Я стоял перед ней, свесив голову, не зная, что и отвечать. Это было худшее из зол, на какое я оказался способен. Словно я взял за руку доверчивое дитя, подвел к раскаленной плите и сказал: «Смотри, как чудесно пылает. Потрогай!»
Можно было бы считать, что лучшего результата моя игра дать не могла. Мое положение в магазине упрочилось. Я занимаю место главного бухгалтера, и всякому ясно, что дядя видит во мне своего преемника. Мы приняли нового приказчика, а старый пересел за мой стол. Может быть, делопроизводитель Плицка в глубине души задет. По справедливости, наверное, говорит он себе, главным должны были назначить меня. Но пан Плицка — смирный человек, не способный ни на бунт, ни на интригу. Впрочем, когда так легко выставляют на улицу служащих, проработавших в магазине двадцать лет, лучше не слишком обращать на себя внимание, попытаться быть как можно менее заметным, помалкивать и делать свое дело.