Аптекарь его злит. Как-никак Нольч — бургомистр, и все имеет границы. В полицейском оскорблено чувство порядка. Тлахач размахивает дубинкой и чувствует, как от гнева напрягаются мускулы, едва не разрывая швы мундира. Услышав ответ аптекаря на вежливое прощание бургомистра, Тлахач не выдерживает:
— Невежа! Треснуть бы его по лапе!
Но бургомистр в этот момент уже повернулся и, усмехаясь, уходит в темноту. Негодование полицейского его не волнует, мысли его далеко, по-видимому, они навеяны словами аптекаря о Страшном суде.
— Вечный сон. Самый лживый из всех парадоксов. Мертвые не видят снов, и в этом их огромное преимущество перед нами. Вы когда-нибудь видите сны?
Тлахач откашливается, чтобы скрыть растерянность и выиграть время для ответа. Неожиданный поворот разговора сбил его с толку, он не совсем понимает, о чем речь. Что такое парадокс? С бургомистром всегда так. Говорит, не думая о других. Полицейскому кажется, что это ночь все еще играет с ним, сыплет шутку за шуткой. Чтобы сохранить достоинство, он отвечает басом:
— Даже не знаю, пан бургомистр, сплю как сурок.
Нольч останавливается перед своим домом.
— Ваше счастье. Сны бывают и неприятные. Но все-таки они лучше, чем бессонница.
Он замолкает, но явно не в ожидании ответа, а заглядевшись на крышу ратуши напротив, где по черепицам стекает мерцающая лавина света. Потом расправляет свою могучую грудь и делает глубокий вдох и выдох.
— Чувствуете, как пахнет эта ночь? Будь я молод и влюблен, только бы радовался, что не могу спать.
И без дальних слов открывает дверцу в широких въездных воротах дома и исчезает.
— Спокойной ночи, — отвечает Тлахач, продолжая стоять, приложив руку в козырьку, хотя дверца уже захлопнулась и ключ звякнул в замке.
Наконец рука у Тлахача опустилась, из груди вырвался тяжкий вздох, он встряхнулся всем телом; передернул плечами, как человек, который старается освободиться от власти сна. Некоторое время он еще стоит на месте и смотрит на окна, ожидая, что какое-нибудь из них засветится. Темный массив дома бургомистра возвышается над ним на высоту трех этажей, в каждом по восемь окон. В городе это самый старый и самый большой дом; в его прочном и солидном ренессансном фасаде ничего не меняли с середины семнадцатого века, когда бургомистр Бытни и заседатель земского суда в Праге Корнелиус Мохна из Менина построил его как символ своего достоинства и богатства. Супруга Рудольфа Нольча была урожденная Мохнова; она сама, этот дом и менинское имение над прудом Борковец, последнее из семи мохновских имений, — все, что осталось от рода Мохнов и его владений в целости и сохранности благодаря деньгам Нольча.
Тлахач ждет напрасно — ни одно окно не осветилось. Крадется в темноте, как вор, поди боится разбудить ее. Полицейский с удовольствием вспоминает жену бургомистра. В самом деле муж так ее любит или только прикидывается? Тлахач повторяет вопрос в том виде, как его сформулировало общественное мнение Бытни.
А Нольч тем временем запер дверь и спешит. Задержался, ожидая лекарство, и теперь его гонит неотвязное, исполненное тревоги представление. Никто бы не поверил, что человек его сложения и веса может двигаться так быстро и легко. Он бежит на третий этаж по дубовой лестнице, которая не издает ни звука. Это замечательная лестница, по ней ежедневно из поколения в поколение без малого триста лет ходили господа и прислуга, и нисколько не расшатали. Потому что она из дуба, который, прежде чем превратиться в ступени, долго лежал в воде и затвердел, как железо. Корнель Мохна возводил на граните и обшивал дубом из плотин Борковца и менинского леса, строил не дом, а крепость, бастион, который мог бы выдержать самую тяжкую канонаду времени. В доме нет ни одной комнаты без дубовых панелей, коридоры тоже обшиты дубом, дом темный и теплый, пропахший фруктами и тлеющим деревом. Бургомистр как-то в приступе раздражения, которое охватывало его всегда, когда кто-нибудь пытался втереться к нему в доверие или подольститься, провозгласил, что подлинная усыпальница рода Мохнов — здесь, а вовсе не там, возле стены бытеньского храма, и внутренние покои — прекраснейшие и просторнейшие гробы, о каких только могут мечтать самые избалованные покойники. А сказал он так потому, что любил этот дом, любил гладить стены, когда бывал один, и еще потому, что всегда старался заморочить голову тому, кто пытался лезть к нему в душу.