Вот, наконец, донеслось пение и вдали показалось многолюдное шествие мужчин, женщин и детей. Во главе виден был священник, с чашей в руках, и множество хоругвей приветливо развевалось на свежем, утреннем ветре.
Гостей встретили с радостными криками и разместили на лугу, где посредине возвышался алтарь. Но скоро снова раздалось пение и затем с разных сторон стали подходить все новые и новые толпы богомольцев.
С минуты на минуту число прибывавших возрастало. Совершалось точно переселение народа, и в этой массе, свыше сорока тысяч, царил совершенный порядок.
В толпе преобладала крестьянская сермяга и незатейливое одеяние разного городского люда. Красные, грубые, трудовые руки-кормилицы, худые, угрюмые лица и та особая сутуловатость спины, которую налагает долгая, непосильная, работа, указывали, что какая-то неведомая сила оторвала этих людей от повседневной борьбы за хлеб насущный и неудержимо влекла сюда. Идея иной, лучшей жизни осенила их, отсюда – чувство превосходства, веры в себя и в свою силу, проглядывавшие в выражении лиц, в походке и движениях.
Народ собрался вокруг священников: одни с благоговением слушали проповедь, другие исповедовались, а иные причащались восторженно телом и кровью Господними.
По окончании богослужения, паломники расселись на траве, чтобы подкрепить свои силы принесенной из дому пищей и трогательное единодушие царило среди них, напоминая братские трапезы первых христиан. Все классы общества слились: рыцарь и крестьянин, по-приятельски, делились вином и дичиной; какая-нибудь знатная пани, в шелковом наряде, и горожанка, в неприхотливом платье и с простой холщевой повязкой на голове по-семейному, толковали про свое хозяйство и детей. На горе Таборе, действительно, все были братья и сестры. Теплое, дружеское общение и возвышенное религиозное чувство налагали печать чего-то невыразимо-грандиозного: порыв любви и веры объединял сердца и возвышал дух.
По окончании трапезы, все разбились на кружки; одни гуляли по лугу, другие, присев в сторонке, обсуждали между собой разные политические и религиозные, занимавшие их вопросы.
Со смерти Гуса, внутренние несогласие в Чехии уже не прекращались; возбуждение умов постоянно росло, особенно в течение последних месяцев, когда внезапная перемена в воззрениях короля, свойственная Вацлаву, совершилась не в пользу гуситов.
Городские советники Нового города, все гуситы, были заменены церковниками-фанатиками; захваченные „подобоями” церкви отданы католикам, а церковные дома – изгнанному духовенству. Со своей обычной нетерпимостью католический клир, полагая, что власть всецело в его руках, действовал вызывающе и разными притеснениями, да обидами возбудил народ против принятых мер, без того уже крайне не нравившихся населению. Раскаты народного гнева, – предвестники надвигавшейся бури, – слышались все яснее и яснее…
В многочисленной кучке, состоявшей, главным образом, из женщин, были Марга Находская и Анна из Троцнова; первая сидела с тремя своими детьми, а вторая стояла посредине образовавшегося круга, на большом, обросшем мхом камне, и говорила с увлечением.
Ее былая грация исчезла, округлость девичьих форм сменилась аскетической худобой, тощее лицо было бледно и в больших, темных глазах светилось фанатическое возбуждение. На ней было строгой простоты черное платье, белая, холщевая повязка сдерживала волосы; на тонкой стальной цепочке висела серебряная медаль, с изображением Гуса.
Анна подробно описывала смерть учителя.
– Так-то, сестры! Господь даровал мне милость быть свидетельницей последних минут мученика и видеть небесного посла, снизошедшего, по повелению Божьему, чтобы отнести душу блаженного Яна в обитель избранных. Да, но подобные преступления не остаются безнаказанными и убиение праведника вызывает на земле страшное возмездие. Будем же молиться и стоять за правду, останемся до самой смерти верными „чаше” и Евангелию, чтобы ангел-истребитель, посланный излить гнев Божий, миновал нас.
Лицо Анны раскраснелось, голос сделался необыкновенно глубок и звучен, а восторженный взгляд был устремлен на небо.