Может быть, даже не лагерь, не вечное положение изгоя, не гибель и расхищение его трудов, а черт, ум, одинокий и неистовый двигатель воображения, именующий себя Абсолютом, что видит лишь свое отражение и сияние, – вот кто виновник, убийца его рассудка. Мысль словно растолкли в ступе, она стала несмыслицей, Знание, переродившись в муку и страх, начало пожирать рассудок. Все произошло так, как было открыто и предсказано его философией: инстинкт воображения предугадал судьбу автора, а затем каким-то хитрым, ведомым ему образом подвел и подключил к ней и жизненные обстоятельства.
Полем действия последней его драмы была огромная Антология античной лирики в русских переводах – три собранные им тома почти в 2 тысячи страниц, на которые ушли годы жизни и горы труда. (Они были изданы лишь недавно)[267]
. Хорошо помню его битву за Антологию; тогда казалось, Голосовкер оборонялся от полчищ каких-то мелких невидимых бесов. По правде говоря, братья-переводчики действительно подкладывали всякие камни под его колесницу, а сам он по крупности и, может быть, анахроничности натуры не был способен усвоить их специфические приемы. Он умел лишь шумно негодовать и страдать, но уж никак не ходить по парткомам и инстанциям. (У него в словаре не водилось, и с уст никогда не слетало слово такое: партком). Появись эта книга тогда, когда она стала бы литературным событием, мы получили бы доступ в еще одну лирическую «страну святых чудес» – Россию Эллады и Рима, которая, может быть, и была его настоящей родиной. Надежда на издание Антологии все время манила, вела за собой и не приводила никуда. Голосовкер годами вел изнурительную борьбу за эту книгу, спешил за ней как за каким-то вечно убегающим факелом и, в конце концов, понял, что уперся в стену. «История неиздания», как назвал ее С. О. Шмидт в своей статье, такова была судьба Антологии с начала 50-х годов, если не раньше, длившаяся до самой кончины автора, а затем забытая еще почти на 40 лет.Раздобыв – и не без труда – эти три прекрасно изданных тома, перечитав их все, от вступительной статьи до примечаний уже не в какой-то слежавшейся пожелтевшей машинописи, наблюдая за тем, как эта книга была им построена, уложена, обихожена, я ощутил, наконец, в чем состоял исток его не вполне понятной мне тогда трагедии. Если Имагинативный Абсолют и все, что шло и мыслилось в его русле, было им самим, философом Голосовкером, стержнем его личности, его умом, напором, его вторым я, обращенным к миру, то Антология стала его возлюбленной, что-то ему обещавшей и всегда изменявшей и скрывающейся.
Между
«Антология – книга для чтения. Антология означает цветник. Это сад для прогулок читателя. Так мыслила античность… Установка на читателя является краеугольным камнем для ее построения». Так легко, словно беседуя, начинает Голосовкер свою вступительную статью
Вот портрет Архилоха: «Утонул брат: ну что ж? Плачем беды не поправить. Хуже не будет, если сесть за пиршественный стол. Живи сегодняшним днем. Не мудрствуй. Говори о деле… От отчаянья неудачника он с нарочитой грубостью солдата-наемника, скрывая горечь, говорит о продажной любви, бросая обществу вызов. Страсть к Необуле он выражает столь же откровенно. Ему не нужны ни царства, ни богатства. Хлеб и вино у него на острие копья…» (