Радость мысли, уже исчезнувшая, помещалась в массивной папке, на которой собственноручно было написано: ИМАГИНАТИВНЫЙ АБСОЛЮТ. Папка была единственным жилищем для Абсолюта, домом без дверей. В ту пору, когда Голосовкер воплощал свою мысль, в официальном мире мысли еще доживал свои дни так называемый «основной вопрос философии». У каждого на входе он тотчас спрашивал: како веруеши, что первично? материя или сознание? И сам отвечал, рубя с плеча: знаем твердо, материя первична, и там, где стоит наша власть, сознание отражает материю, как и положено, незыблемо и партийно. Тех, чье сознание уклонялось от правильного отражения, основной вопрос до мышления не допускал и ставил на строгую заметку (это была «философия проглоченных аршинов», как именовал ее Я. Э.). В ту пору его победа завершалась нотой какой-то игривой гастрономической триумфальности: доказательство существования пудинга есть его поедание (в старом переводе с энгельсо-английского). Доказательством небытия идеалистической философии было также ее поедание. Не для того ведь государство вооружалось несокрушимым марксизмом, чтобы запускать умозрения как воздушные шарики в небо, орудие это ковалось из металла как молот и как топор. Идеалистическая философия существовала в прошлом как диалектический этап становления мысли, пришедшей к власти; поверженная, она и сегодня все еще влачит свое обреченное существование на Западе, состоя на содержании буржуазии и обслуживая ее интересы. Но на территории победивших идей никакой служанки чужих господ просто не может быть. А ту «философию», которая кем-то еще подкармливалась, откуда-то засылалась, следовало поскорее съесть и забыть.
Мне кажется, что Имагинативный Абсолют
был съеден этим господствующим основным вопросом в каком-то похмельном сне. По крайней мере, он даже не догадывался о существовании сего Абсолюта. Но сам философ отлично видел, как умирает его труд под копытами слепого, клыкастого зверя, затаптывающего мысль насмерть. Переводить эллинских поэтов – еще куда ни шло, потому что было разрешено и даже когда-то рекомендовано обогащать свою память всеми богатствами, которые выработало человечество, но сочинять небылицы об Абсолюте, когда вот-вот мы перегоним Америку по производству мяса и молока?.. Топор, рубя, не отличался субтильностью. Для Голосовкера это значило: для воплощенных им идей, для бьющего изнутри инстинкта воображения в этом мире места нет. Что нам, после стольких истребительных язв и пожаров, скорбеть еще и об Абсолюте? Но Яков Эммануилович, на все желавший смотреть с точки зрения вечности, здесь как раз никак не мог такой взгляд разделить. Он был как отец, боготворивший своего позднего ребенка, которому сказали: случай ваш безнадежен; здесь мы вашего сына лечить не умеем; ищите средства за рубежом.И он начал было искать. Но где, как, у кого? Как было туда попасть, в зарубеж? Как спасти Мысль в толстой папке? Это была эпоха, когда идея передачи туда
была еще очень нова. Она была равносильна участию в холодной войне на стороне противника, и расплачиваться за него нужно было не только скромным благополучием, «но полной гибелью всерьез». Пастернак передал свой роман и – выиграл. Он умер победителем, повторял Голосовкер. Но к нему самому не ходило никаких иностранцев (да и соотечественников почти не ходило). Как передать? Просто подойти на автобусной остановке к первому попавшемуся иностранцу – и сунуть папку в руки? И уже составлялись фразы на разных европейских языках, чтобы убедить иностранца в культурной ценности передаваемого. А если он отнесет Абсолют на Лубянку? Если он завербован и специально заслан, чтобы украсть его, Голосовкера, Мысль? Завербован и наверняка; бедный Яков Эммануилович, боюсь, ни на Лубянке, ни на заморской Антилубянке, едва ли кто бы приневолил себя его Мысль прочесть.«Вот они
уже стали строить высотный дом напротив моих окон – разве тебе не ясно зачем?…»XI
Так уходил Голосовкер от боли в болезнь. Сопротивлялся ей и уступал. Но уйти в болезнь до конца не мог, оставался при своей боли. «Нравственная боль бывает столь же нестерпимой, как и физическая» (Логика мифа),
но может и перерастать в нее, становиться изнеможением физической нашей природы. Радость мысли ушла от него окончательно, но мысль осталась. И, словно с цепи сорвавшись, бросилась на своего хозяина. Знание стало его врагом.Это была третья его каторга, каторжнее первых двух.