Китайские фонарики – свечки, чей огонек дрожит за кусками ткани, пропитанными «кровью Дракона», смесью крови ящерицы и сока растения хэнду, – бросают на лицо полковника и его погоны мерцающий свет. Он отражается во вращающемся стеклянном круге, уставленном пиалами с соусами, специями и с тарелкой тофу с центре. Полковник подносит к лицу рюмку с колыхающейся в ней прозрачной жидкостью.
Медный рассеянно смотрит мимо него. На гобелены с китайскими джонками, выгребающими в Желтое море.
– Я… я не знаю. Я хочу, наверно, просто, чтобы все это… чтобы все было, как прежде. Совсем как прежде, понимаете?!
– Не хотите, значит, быть медным… Буддой?
– Не хочу Буддой! Тьфу!
– Понимаю, – мягко говорит Заратустров. – Тяжело это. Ну и славненько. Давайте-ка водчонку допьем, ага?
– Давайте.
Медный жадно опрокидывает в рот водку. Выпивает и полковник, но гораздо быстрее, небрежнее. Затем он, перегнувшись через стол, накладывает руки на глаза Медного, как будто на глаза покойника – легко, одними кончиками пальцев. В тишине ресторана, наполненной только звяканьем посуды, звучит какой-то странный стрекочущий звук, словно большое невидимое насекомое чистит крылья. И только тот, кто умеет читать по губам – если бы видел в этот момент бесцветные полковничьи губы, прочел бы по ним, как по летеграфной ленте:
БУДДА.ВЕНЕРА.225
Вот Заратустров убирает руки. А рюмка вываливается из рук Медного. Он тупо водит осоловевшими глазами по сторонам и наконец выдавливает:
– А… ум-ммм-м… а скоко время, Алсан Григ-рич…
– Половина десятого.
– О! О-о-о! А к-к… как же мы д-домой! Ток-токо… – Медный нетвердо машет пальцем. – Токо не на такси! Финансы поют… ик… романсы!
…Видно, что он, бывший совершенно трезвым еще пару минут назад, сейчас абсолютно пьян. Словно метла вымела из его головы не только то, о чем они только что говорили с Заратустровым, но и то многое, что принесли последние месяцы.
– Давайте, я вас отвезу, голубчик! – Заратустров легко поднимается.
Крупную купюру он уже положил под медную фигурку Хэня.
Полковник подхватывает шатающегося спутника под руки. Когда он ведет его по красной ковровой дорожке меж столиков, Медный, пьяно смеясь, говорит:
– А всеет… все-ет-ки я вас где-то видел, Алексан… Григ-рич! Вы на кафедре у нас… докумен… документоведение, ага?
– Документоведение, – мягко подтверждает полковник.
– Да! Вот! О-хо-хо! А у меня завтра со студентами-то… хо-хо! Семинар, да… Веревочным курсом будем заниматься, да… На каф… кафедре увидимся, да?
Он бормочет что-то о том, что надо углублять курс психологии, читаемый его группе; о том, как они на каникулах поедут на Алтай, на выездной семинар, и о том, какие они у него еще маленькие, неопытные и несмышленые, что с ними, мол, еще работать и работать. Полковник не спорит и не перебивает.
По ступенькам из подвала они выходят в морозный воздух середины ноября. Проспект уже расцвечен огнями; освещенные аквариумы троллейбусов с ревом проносятся мимо. Купола собора во имя святого Александра Невского, поблескивая золотыми крестами, смотрят на них снисходительно. На лицо Медного утешающе падают первые снежинки…
Полковник усаживает товарища в «Москвич» кофейного цвета. На заднее сидение. За рулем – неприметный человек в кожаной куртке с короткой стрижкой. На задней полке, прямо за безвольно откинутой головой Медного – он уже похрапывает! – тяжелая накладная девичья коса соломенного цвета. Полковник бросает водителю: «Лизанька… доставишь до дома! Ключи у него в кармане. Уложишь, и на Базу!» – и захлопывает дверцу. Машина, моргая угольками поворотных сигналов, выплывает в стремнину автомобильного потока. Полковник некоторое время стоит в своем коричневом плаще-пыльнике, моргает: глаза слезятся, наверно, от жестокого ветра. Потом поворачивается и, также ловя на щеки первый снежинки зимы, медленно идет в сторону автовокзала.
Идет почему-то сгорбившись.
Прощание с героями
Юлька и Андрей
Осень умирает в каменных ущельях Шевченковского жилмассива, как недавно скончалось тут и горячее, сочное лето. Листья затаились от дворников в углах кирпичных коридоров и стен; листья засахарились в холоде утра и кое-где вмерзли в лужицы. Их не трогает ветер, гудящий тут днем, несущий зиму, ее посыльных – мелкие, еще слабые снежинки, тающие на асфальте, уже испещренном крапинками их следов. На детской площадке, огороженной кирпичными зубцами, как у средневекового замка, сидят мамаши. Их трое. Укутанные в китайские куртки на сентипоне, в шлепанцах, под которыми видны вязаные носки, они сидят на скамейке, наблюдая, как в песочнице возятся их малыши – такие же утепленные, похожие на крохотных полярников. Мамаши – страшная сила. Никто не войдет в стальные двери подъезда, не замеченный ими. Никто не выйдет, не удостоившись их комментария. Мамаши стоглазы, как Аргус.