не разгорались толком, а дым валил в помещение. Мы глотали его, отчего голова шла кругом и выступали слезы. Но не очень-то стремились обратно на свежий воздух. Только после того, как Андрюха отрыл за печкой треснувший ржавый топор без топорища и наделал тонких щепок, занялось по-настоящему. Стал таять снег в котелке на плите.
Дым выгнали в дверь, размахивая Андрюхиной курткой. Принесли из сеней мятый оцинкованный таз и соорудили над ним лучину. Я поджег ее - и почувствовал себя дома, что редко со мной бывает.
Согревшись довольно, чтобы оторвать взгляд от огня, я поискал каких-нибудь следов прежних обитателей. Но не было ни росписей на стенах, ни резьбы на столе - исключительно культурные люди навещали этот приют. Позже, распаковывая вещи, я уронил кружку и вытащил вместе с ней из-под нар разбухшую, похрустывающую от заледенелой влаги амбарную книгу в сиреневом картонном переплете, с надписанием строгой тушью в белом окошечке:
Журнал метеорологических наблюдений Ловозеро Летний конец 1976 г.
№ 2.
- Это, - сказал Андрюха, - к востоку отсюда. Далеко. Вот там, говорят, сурово.
Пустыня. Начальные страницы отсутствовали, кто-то выдрал, но вряд ли они существенно отличались от других, расчерченных химическим карандашом на графы с показаниями термометров, гигрометров, анемометров - что там есть еще? Отмечались сеансы радиосвязи - дважды в сутки. Изо дня в день. Я машинально листал: июнь, июль, август... Десятого сентября погода еще интересовала наблюдателей. Ниже, поперек столбцов, было выведено со старательным школярским нажимом:
Позавчера на восемьдесят третьем году жизни скончался председатель Мао Цзэдун.
Метеоролог Семенова.
И все. Оставшиеся листы даже не разграфили. Ветер, скорбя, замер в вершинах, и дождь застыл, не коснувшись земли. Но я по наитию заглянул в конец. И обнаружил еще одну запись, красным шариком, во всю диагональ страницы; почти печатные буквы, грубый, угловатый и размашистый почерк рука, заточенная не под перо:
Мао Цзе-дун - Мао Пер-дун.
Я показал книгу Андрюхе: слушай голоса своего народа! И настаивал, что необходимо ее сберечь как своеобразную местную достопримечательность. Но Андрюха смотрел на вещи утилитарно. Его не впечатляли свидетельства эпохи. Бумага нужна была по утрам на растопку. В свой срок даже корочки переплета отправились в печь.
Десять дней мы провели здесь. Десять дней так кочегарили печку, что из повешенной на гвоздь в стене колбасы вытопился весь жир и она стала похожа на эбонитовый жезл. Терпеть эту жару можно было только раздевшись до трусов. А когда - упарившись или по надобности - мы и на снег выбегали без одежды и обуви, мороз еще добрых несколько минут не мог пробраться под кожу. Приходилось, однако, часто переминаться с ноги на ногу:
ступни примерзали мгновенно, едва попадалось к чему. Около полудня солнце ненадолго поднималось над горами - и мы совершали вылазку за дровами. Выбравшись из прокопченного домика, выжидали, обвыкая в ослепительной, отливающей, как просветленное оптическое стекло, зеленым, лиловым и синим белизне. Было слышно, как далеко, километров за десять отсюда, на базе у живых геологов, распевает по репродуктору Буба Кикабидзе. Потом вооружались увесистыми валами от каких-нибудь, наверное, тракторных передач и крушили в развалинах пустые оконные рамы или отбивали доски от балок. Добыча дров и была, собственно, единственным нашим отчетливым занятием. Ну еще - приготовление еды. А кроме - я даже предметного разговора не могу припомнить, чтобы увлек нас. Но ведь не оставляло ощущение удивительной наполненности всякой минуты!
Неторопливые, длинные дни... Вечером устраивались на просторных нарах, пили кофе из кружек и обсуждали близкие мелочи. Если позволяла погода, прогуливались перед сном; я учил Андрюху именам звезд и контурам созвездий. Он путал Беллятрикс и Бетельгейзе... Я не знаю, как это назвать: чистым, самоценным пребыванием? - но такое сочетание слов представляется мне излишне дрянным. К тому же в нем есть что-то буддийское.
А там наст под ногами скрипел громче, чем колесо дхармы...