Виктор округлил глаза: зачем тебе, Иван Савельевич, таскать такие тяжести (ты и рюкзак-то свой с образцами работяге поручаешь)? Но Иван Савельевич был непреклонен: разомнусь на свежем воздухе, балагурил он, должен ведь и начальник что-то сделать для простых людей, для обыкновенных работяг. Механик-водитель с сомнением смотрел на эту затею: трусоватый и жирноватый Ваня-простота, идущий несколько километров по тундре в одиночку с тяжелым грузом на плечах… Да и не похоже это было на Ивана Савельевича, который здесь никому никогда и ни в чем не помогал, но не потому, что не хотел, а потому, что не умел, не мог, не знал как. Спасибо еще, что при нем всегда была Мамалена, следившая за тем, чтобы Иван Савельевич не потерялся в тундре, не забыл где-нибудь на обнажении карабин, ватную куртку, перчатки, которая и здесь, как дома, готовила ему кашу на сухом молоке, пюре с котлетками и суп с клецками…
Однако Иван Савельевич так горячо настаивал на своем, так задорно хлопал механика-водителя по плечу (мол, что мне, бывшему десантнику, какой-то марш-бросок, ходили и в глубокий тыл всего с парой кусочков сахара в кармане), а Мамылены рядом не наблюдалось, что так и порешили: сколько-то километров проедут в ГТТ, а потом, когда их пути разойдутся и вездеход рванет к дальнему выбросу, «академик» понесет мясо на буровую.
Иван Савельевич сиял: его мечта наконец сбывалась — в памяти буровиков он мог остаться героем, на собственных плечах принесшим людям спасение от голодной смерти. Он уже представлял себе, как вваливается в вагончик, набитый честны`м людом, играющим в очко, и, устало сбрасывая оленя на пол возле буржуйки, изрекает: «Принимай, братва, на свой баланс!» И братва восхищенно смотрит на него: ведь в самый последний момент, когда живот — сами поглядите! — уже прилип к позвоночнику и можно класть зубы на полку, пришел человек с большим сердцем и всех спас от голодной смерти. Сейчас ему было просто необходимо сыграть роль мужественного полярника, внешне грубоватого, но внутри, конечно же, бесконечно доброго мужика, все в жизни повидавшего, все в ней испытавшего и все в ней понимающего. В последнее время Иван Савельевич ощущал дефицит уважения к собственной персоне, но главное, чувствовал, что еще немного, и никто уже не будет воспринимать его всерьез. Даже студенты, проходившие здесь под его началом полевую практику, спорили с ним по любому поводу с непозволительным для своего положения сарказмом и порой — даже не отрываясь от чтения художественной литературы. «Академик» кричал, топал ногами, задыхаясь от обиды, а все вокруг лишь смеялись.
Попросив студента после того, как они с Витей уедут, сообщить жене, что он отбыл к Черкесу по срочному делу, Иван Савельевич плюхнулся на сиденье рядом с водителем, и ГТТ, обдав тундру черным дымом, сорвался с места. Поднятая с одра ревом двигателя и недобрыми предчувствиями бледно-серая, синегубая Мамалена выскочила из палатки, но было уже поздно.
ГТТ мчался по руслам каких-то ручьев и обмелевших речек. Из-под траков тягача в стороны летел плитняк, галька и снопы водяных брызг. Виктор пару раз уже останавливался для того, чтобы кувалдой забить выскочившие их траков пальцы. Просить об этом Ивана Савельевича было бессмысленно: тот мог запросто нанести себе увечье. Неожиданно ГТТ остановился, и Виктор указал Ивану Савельевичу на видневшуюся вдали буровую вышку.
—Могу подбросить поближе, — сказал он.
Но пожилой ребенок только хмыкнул («Тут нести-то всего ничего, хоть немножко разомну кости!»).
Взвалив на плечи тушу, завернутую в крафтовую бумагу, он взял курс на буровую. Небо над сопками было бездонным и голубым, а солнце грело Ивану Савельевичу потный загривок. Идти ему оставалось каких-то четыре километра. Поначалу километры Иван Савельевич шел, не ощущая ношу на плечах и прокручивая в голове те бодрые, немного насмешливые слова, коими изумит буровой люд, когда ввалится в балок с таким подарком на плечах. Однако погода незаметно испортилась: из-за сопок налетел холоднющий ветер со снегом, чтобы колоть Ивана Савельевича в лицо и залеплять его окуляры. К тому же морозец вдруг больно вцепился ему в нос и уже не хотел его отпускать.
Снег повалил крупными хлопьями, подхватываемый порывами ветра, и за снегом стало ничего не видно. Иван Савельевич сбросил с себя тушу. Бумага на ней изорвалась и, прилипшая, свисала клочьями. Растерянно озираясь, он стирал с губ снежную крупу и сопли. Ему стало неуютно: рядом не было его Мамылены, ее надежно стоявшей на земле фигуры, всегда действовавшей на него как успокоительное. Метель усиливалась. Стоило, пожалуй, оставить тушу здесь, забросав ее камнями, однако до буровой оставалось всего ничего, и Иван Савельевич решил идти до конца. И с тушей на плечах. Правда, проклятая туша стала теперь вдвое, а то и втрое тяжелей.
Снегом накрыло всю тундру только русла рек все так же медленно вили темно-свинцовые кольца у подножий поседевших сопок. Буровая была близко. Иван Савельевич считал шаги, и каждый его шаг был подвигом.