Николая Алексеевича заинтересовал старик. В воскресный день стал искать его на паперти. Вспомнил имя его: Алексей Мазаев. Сказали, что помер старик в середу на прошлой неделе, в покойницкую свезли. Ищи его! Попробуй! Мертвецы в два ряда лежат, и вдоль и поперек, не успевают увозить, по три раза на день на ломового взваливают, общий крест на могиле ставят. В городе эпидемия тифа, оспы, скарлатины, и мрут все почему-то бедные да безродные, пышных колесниц и не увидишь, а ежели и увидишь да спросишь: «Какую кончину принял?» — ответят, что скоропостижно от трудов праведных скончался. Или удар повалил. Тиф, оспа, скарлатина и прочие напасти к голодному человеку льнут и, пристав, уже не отходят.
— Долго думаешь, любезный! Давай, давай, пиши просьбу-навет на отца моего. Грех на себя беру. Завтра у Спаса отмолю, дам отцу Прокопию десять гривен да свечу богоматери поставлю. По християнству!
Николай Алексеевич очнулся, осмотрелся. Против него Васильков сидит, вокруг и около река человеческая течет, шумит, всхлипывает. Лохматый дед в лаптях и заплатанной овчине на самодельной дуде играет, — получается хорошо и умилительно, хоть и никакая это не песня, а просто перебор ладов, душевный разговор средством нехитрой музыки. Деда заслушались, кто-то затянул что-то тягучее, унылое; у Николая Алексеевича заныло сердце: ту самую песню затянул кто-то, что знакома была ему с детства: дом, где он вырос, стоял на Владимирском тракте, и ежедневно смотрел он, как шли в Сибирь под конвоем арестанты и пели унылые песни.
Полупьяная, разнаряженная молодка ни с того ни с сего пустилась в пляс. Хозяин унял ее, посадил на скамью.
— Пей, ешь и песни пой, а плясать на воздух выходи, — сказал он и пошел чугуны смотреть: в котором кипит, который заправки требует.
— Ну, что надумал? — спросил Васильков.
И вдруг круто повернулся на табурете: в обжорку вошел парень, румяный, красивый, в суконном армяке, а под ним синяя, как небеса, рубашка. Его здесь, очевидно, знали, ему заулыбались, руки протянулись в его сторону, посыпались расспросы:
— Что, Ефим, продал товары?
— Каши ему, хозяин! Да конопляного погуще влей!
— Продрог, земляк? А где же твои ленты алые, бусы коралловы, колечки чеканные? — спросил ладный, подбористый мужик, пекарь из бараночного ряда на Сенной. — Входи, друг милый, скоро твоя краля заявится!
Некрасов, искоса взглянув на Василькова, заметил, что тот побледнел, затаил дыхание, подобно стрелку перед тем, как спустить собачку. Ефим прошел в дальний угол и там принялся есть и рассказывать. Васильков не сводил с него взгляда; зависть к своему сопернику, корысть и злоба управляли этим взглядом.
Некрасов решил уходить, — просьбицу-навет писать он раздумал. Он взглянул в окно. На площади мела метель, костры разгорались и гасли. Женщина, укутанная платком, подошла к окну обжорки, взглянула, взор ее упал на Некрасова. «Катерина!» — подумал он. И поднялся со скамейки. Осторожно вышел на площадь, подошел к тяжело дышащей женщине, спросил:
— Тебя как звать? Не бойся, я друг твой. Ты Катерина?
— Катерина я, — тихо молвила укутанная платком. Глаза ее блеснули.
— Не ходи туда, ежели ты Катерина. Там твой Ефим, там недруг ваш. Верно говорю, слушай меня, милая…
Зазяб, разговаривая, холод забрался в рукава, за воротник, но на сердце было тепло и покойно. Бежал припрыгивая по Садовой и думал о себе так:
«Молод ты еще, Николка! А Судьба тебя кусает. И хлеб твой горький. Долго ли еще тебе маяться?»
На следующий день Николаю Алексеевичу занездоровилось, и он с утра лежал в постели. Хозяин квартиры, отставной солдат, только что вышел от Некрасова с бумагой, текст которой гласил, что жилец Ивана Степановича Баранова — Николай Алексеевич Некрасов — в счет долга своего упомянутому Баранову отписывает ему свой сундук, книги, тюфяк, одеяло и прочие вещички, кои в карманах уместятся.
— Сей минут не потребую, но вдруг, скажем, помрешь, — объяснял хозяин. — А тогда все твое суть мое. Не прогневайся, за тобой сорок рублей долгу. А я человек бедный. Сегодня живем, а завтра — как бог и его святая воля. Смотри, исхудал-то как!..
Николай Алексеевич и в самом деле исхудал страшно. Щеки впали, поредели волосы, кадык на тощей шее обозначился весьма крупно. Все двадцать семь — двадцать восемь лет по внешнему облику полагают. Хотя, правду сказать, зеркало оспаривает: молодец-молодцом, вот только масло есть нужно да мясное почаще. От хороших харчей и дух не слабнет.
Николай Алексеевич решил наведаться к приятелю своему, студенту-медику. По дороге на Выборгскую сторону шатало Николая Алексеевича столь сильно, что он дважды принужден был отдыхать у калиток.