Я уже столько опубликовал про самого себя, до дневниковых записей включительно, что не спрятаться мне ни за какими Янулями да Ясюлями, тем более что не слишком-то я на это способен. Да и возраст уже позволяет вести непосредственный разговор с читателем. Может, отчасти и под влиянием воспоминаний Гиляровского о Блоке, Горьком, Чехове подумалось, что писать надо все-таки как воспоминания, со всей свободой отступления, заглядывания в поздние годы, до сегодняшних дней включительно. Не обязательно со всеми подробностями автобиографического характера, отбирая со всей строгостью только нужное. «Говори о том, о чем говоришь».
Не впервые ощутил в этом вкус свободы, которую, кстати, так люблю у других. Не знаю только, не совсем уверен, что решение мое, наконец, последнее.
***
Как проблеск человечности, маленький и мимоходом отданный, снова — через полвека — вспомнилась девушка на мирском ярмарочном возу, которая ела что-то «из кулака», а когда прошел мимо незнакомый человек — перестала есть, будто застыдившись. А он, видно, и хороший, и внутренне культурный человек, сказал: «Ешь, милая, ешь».
***
Стихи я писал плохие, однако и тогда уже чувствовал то
***
Meлеж сам подготовил свое посмертное («Первая книга»), и теперь видно, что так и надо было, что он был прав.
***
Возвращался из библиотеки, утомленный чтением, перелистыванием дореволюционных журналов, и от усталости этой будто впервые ощутил вкус художественного слова — такого, где «ни убавить, ни прибавить», как у Чехова. Представил его книги, из последнего собрания сочинений, да многие и из предыдущих,— со всей незыблемой отточенностью и силой слова — навсегда.
***
В рецензии на варшавское издание военных заметок Капиева польский критик пишет: публикация посмертная, такому больше веришь, ибо оно писалось без всякого кокетства.
Как будто нельзя кокетничать перед будущим читателем, а то и просто перед самим собой.
1978
Все мое — в сущности, дневник. Моя частичка Земли, жизнь на ней, на этой частичке. Я познавал мое, старался понять его и рассказать об этом другим. И этого моего так мало и так много! Рассказывая про мое — в романе, повестях, рассказах, очерках, статьях и лирических записях,— я временами повторяюсь, однако, в основном, иду, кажется, по спирали.
***
«Это лучше было бы опубликовать после смерти автора».
Говорится такое почти с абсолютной уверенностью: вот тогда мы его и почитаем...
***
С каждой, некогда прочитанной, книгой связаны воспоминания о времени и месте, когда и где она прочитана.
Теперь, читая у японца Оэ, где он с почтением говорит про Достоевского, вспоминаю, как я читал «Карамазовых» и «Преступление и наказание». Первый роман в 1937 году, по-польски, второй, в 1938-м, в оригинале. В первом случае была весна, сев — святая работа, во втором — после жатвы косили «общинное», чему я отдал дань памяти в одном из рассказов. Тут мне сразу вспоминается кисловатый запах хвоща, воз сена и скошенный луг под босыми ногами...
***
Переписывая вчерашнее из блокнота, вспомнил Олешу — его «Ни дня без строчки». Как будто он не мог тогда сочинять какие-нибудь эпопеи... Благодаря Ивану Драчу, узнал (а может, обратил внимание), что Стефаник, после успешного дебюта, молчал... целых пятнадцать лет. Даже проверил я, так ли это, заглянув в энциклопедию.
И Твардовский вспомнился, который где-то писал приблизительно так: несправедливо, жестоко попрекать писателя, что тот не пишет, потому что от этого сам он как раз больше всего и страдает.
Хорошо освежать душу встречей с такими людьми, как Драч. И место свое видится в мире ясней, теплей... Вчера утром я читал его стихи. Почему-то по-русски, другую, украинскую, книгу взяв сюда в деревню. А третья — про Сухомлинского, которую я прочитал раньше, по рекомендации Витки, после его приезда из Литвы, откуда он привез мне привет от Ивана.
Поэт дает то, что имеет,— Иван подарил мне три свои книги сразу. Так и надо, так делаю и я, порою, может, напрасно сомневаясь: а стоит ли, а удобно ли...
***
Что за польза людям от моей правдивости, если она не на всю глубину? Горько думать об этом... Ищу у великих. Мицкевич: «Есть правда, которую мудрец никому не открывает». Толстой: «Писать надо так (про самого себя), чтобы стыдно было диктовать». Однако же только в «Воспоминаниях» собирался он рассказать про себя все, да так и не завершил этой последней исповеди. И так еще подумалось, отчего и к записям потянуло: если я расскажу другим про все свои недостатки — это тоже будет не все до конца, потому что не смогу я быть до конца объективным. Как у Пришвина: человеку талантливому свойственно преувеличивать и положительное в самом себе, и отрицательное.
***
Читаю Бебеля, «Из моей жизни», с удовольствием вспоминая совет классиков: тут чем больше подробностей, тем интересней. Он, видно, тоже немного рисковал (а местами и не так уж немного), любуясь своим прошлым, писал «для себя», а мне вот интересно — вместе с очень многими.
***