Я открыла его. Было приятно вновь прочесть строки, написанные мужчиной – такие прямолинейные, безыскусные по сравнению с женскими. В них чувствовалась такая свобода мышления, такая вольность, уверенность в себе. В присутствии этого со всем тщанием вскормленного, хорошо образованного, свободного разума чувствовалось, что он совершенно здоров, что никогда не подвергался нападкам или притеснениям, что от рождения ему была предоставлена полная свобода вести себя как вздумается. Все это было восхитительно. Но через главу-другую вам начинало казаться, что на страницы легла какая-то тень – с отчетливыми контурами, ясно напоминающая букву «Я». Вы принимались щуриться, пытаясь понять, что за картина за ней кроется – дерево или, может быть, женщина? Но все заслоняла буква «Я». Она начинала вас утомлять. Разумеется, это была крайне почтенная буква: честная, последовательная, крепкая и лоснящаяся от долгих веков воспитания и отличного питания. Сама я уважаю эту букву и глубоко ею восхищена. Но здесь – я перелистнула пару страниц – плохо то, что в тени этой буквы все становится бестелесным, словно в тумане. Это дерево? Нет, все же женщина. Но в теле у нее не осталось ни косточки, подумала я, глядя на то, как Фиби (так ее звали) идет по пляжу. Но тут с песка встал Алан, и его тень тут же накрыла Фиби. У Алана было свое мнение, и Фиби захлебнулась в потоке этого мнения. Кроме того, его переполняла страсть, – и тут я начала торопливо листать страницы, чуя надвигающуюся развязку. Так и вышло. Развязка случилась прямо на пляже. Все произошло крайне рьяно и откровенно. Непристойнее не бывает. Но… я слишком часто говорю «но». Так нельзя. Надо все же заканчивать предложения, упрекнула я себя. Так что закончу – но мне скучно! Но почему же мне скучно? Частично из-за господства буквы «Я» и ее иссушающей тени, в которой ничто уже не вырастет. А частично по другим, более сложным причинам. В сознании мистера А. существовала какая-то преграда, блокировавшая поток творческой энергии и превращающая его в ручеек.
Вспоминая разом обед в Оксбридже, сигаретный пепел, бесхвостую мэнскую кошку, Теннисона и Кристину Россетти, я поняла, что же это за препятствие. Раз Алан не твердит тихонько: «Роза алая у ворот жарко вспыхивает, как в бреду», пока Фиби идет к нему по пляжу, а она не отвечает: «Моя душа, как птичий хор, поет на тысячу ладов», – то что же остается делать? Только быть ясным, как день, и прямолинейным, как солнце. И он так и поступает, снова и снова (я листала страницы), снова и снова. И это довольно уныло, добавила я, понимая весь ужас своего признания. Непристойности у Шекспира возбуждают у читателя тысячи размышлений, и в них нет ни капли уныния. Но Шекспир делает это для удовольствия, а мистер А., как говорят нянюшки, нарочно. Таким образом он протестует. Он протестует против равенства полов, утверждая собственное превосходство. Он подавлен, зажат и закомплексован – таким мог бы быть и Шекспир, доведись ему познакомиться с мисс Клаф и мисс Дэвис[23]. Елизаветинская литература была бы совсем иной, начнись женское движение в XVI веке, а не в восемнадцатом.
Если теория об андрогинном сознании верна, то получается, что мужское сознание нынче переживает кризис: мужчины теперь пишут только мужской частью мозга. Женщинам не стоит их читать, ведь они неизбежно станут искать в этих книгах нечто, чего там быть не может. Недостает умения делать предположения, подумала я, взяв в руки труд мистера Б., критика, и принялась очень внимательно изучать его соображения о поэтическом искусстве. Он писал со знанием долга, умно и тонко, но проблема была в том, что чувства его молчали; его разум казался разделенным на отдельные комнаты без какого-либо сообщения. Если прочесть какую-нибудь фразу мистера Б., она замертво упадет вам в сознание, но любая фраза Кольриджа тут же взрывается в мозгу сотней других идей, и это единственный вид письма, у которого есть шанс на вечность.