Возможно, моя фантазия (потому что это была, разумеется, всего лишь фантазия) разыгралась из-за слов Кристины Россетти, но я вдруг увидела грозди сирени над изгородью, порхающих бабочек-лимонниц и пыльцу в воздухе. Подул ветер – не знаю уж, из какой части света – и всколыхнул молодые листья, так что воздух вспыхнул серебром. В сумерки, пору безвременья, цвета становятся ярче, золото и багрянец вспыхивают за окном, словно удары трепещущего сердца. В этот час мы видим красоту окружающего мира и понимаем, как недолговечна эта красота (я вошла в сад – калитку неосторожно оставили открытой, а вокруг не было ни одного смотрителя), и как обоюдоостра эта недолговечная красота, что вскрывает нам сердце тоской и весельем, но почему так происходит – неизвестно. Передо мной в весенних сумерках лежали заросшие и привольные сады Фернхэма, а по высокой траве были рассыпаны нарциссы и колокольчики, которые и в лучшие-то времена не знали порядка, а теперь и вовсе покачивались под порывами ветра, удерживаемые на месте лишь своими корнями. Окна домов напоминали иллюминаторы в волнах красного кирпича и под переменчивым весенним небом отливали то серебристым, то лимонным. В сумерках люди казались призраками – не то здесь, не то померещилось: кто-то лежал в гамаке, а кто-то пробежал по траве (и никто не сделал ему замечания). Чья-то согбенная тень, внушительная, но смиренная, выглянула на веранду, чтобы глотнуть воздуха и посмотреть на сад: выпуклый лоб, поношенное платье, – уж не сама ли это Д. Х.[4]? Стемнело, атмосфера сгустилась – будто сумеречную шаль пронзило то ли звездой, то ли мечом, и в прореху хлынула ужасающая реальность из самого сердца весны. Ведь юность…
А вот и суп. Ужин подают в главном зале. Вместо весны – октябрьский вечер. Всех собрали в большой столовой. Ужин подан, вот и суп. Самый обычный суп. Негде разгуляться фантазии. Сквозь прозрачную жидкость можно было бы разглядеть узор на дне тарелки. Но никакого узора там нет. Затем подают говядину с неизменными спутниками – картофелем и брюссельской капустой. Безыскусная троица навевает воспоминания о говяжьих огузках, грязном рынке, увядшей зелени, попытках сбить цену и женщинах с авоськами утром понедельника. К чему жаловаться на хлеб насущный, если его хватает, а у шахтеров наверняка и того нет. Далее подали чернослив с кремом. И если кому и вздумается пожаловаться, что чернослив, пусть даже и смягченный кремом, – немилосердный овощ (язык не поворачивается назвать его фруктом), жилистый, точно сердце скряги, а сок его – как кровь этого скряги, который восемьдесят лет отказывал себе в вине и тепле, и все же не подал нищему ни гроша, – пусть недовольный вспомнит, что все же есть люди, чьего милосердия хватает хотя бы на чернослив. Настала очередь сыра и печенья, и кувшин с водой пошел по кругу, поскольку печенья по природе своей сухие, а эти печенья были верны своим принципам. Вот и всё. Ужин подошел к концу.
Задвигались стулья, захлопали двери; вскоре из зала исчез последний намек на еду, – надо полагать, его приготовили к завтраку. Цвет английской молодежи с топотом и песнями зашагал по лестницам и коридорам. И как можно постороннему человеку (ведь у меня было не больше прав находиться здесь, чем в Тринити, Соммервиле, Гертоне, Ньюнхеме или Крайстчерче) сказать, что было невкусно, или спросить (мы с Мэри Ситон уже сидели у нее в гостиной): «А почему мы не поужинали прямо здесь, вдвоем?» Сказав что-либо подобное, я бы вторглась в тайную экономику дома, которая так браво держится перед незнакомцами. Нет, совершенно невозможно. Беседа увяла. Такова природа человека: сердце, тело и мозг у нас крепко связаны, а не хранятся по отдельности (как наверняка будут через миллион лет), и без хорошего ужина хорошей беседы не бывает. Если не поужинать как следует, то ни думать, ни любить, ни спать не получается. От говядины с черносливом внутренний свет не загорится. ВОЗМОЖНО, мы попадем в рай, и там, МОЖЕТ БЫТЬ, нас встретит Ван Дейк – говядина с черносливом порождает сомнения и придирки.