— Долго болел? — спросил Потрашев, все еще не решаясь открыть дверь отцовской комнаты.
— Около двух недель, — сказала она. — Вам не велел писать, никак не хотел…
— Так, — сказал он, и она, поняв его, быстро отвернулась, скрылась в глубине коридора. А он вошел в комнату.
Это была типичная комната старинного ленинградского особняка, с очень высоким потолком и лепным, нарядным камином в углу. Мраморные, затейливо вырезанные изгибы решетки были как бы покрыты пеплом.
Потрашев вгляделся, понял — это пыль.
Широкое итальянское окно выходило в переулок, под самым окном росло дерево, не то ясень, не то липа. Ветви его стучались в стекла, словно просились впустить их.
Потрашев сел на широкий мраморный подоконник, в зеленоватых, похожих на водоросли прожилках. Из незамазанных щелей окна немилосердно дуло.
Он вынул коробку «Казбека», закурил. Глядя на синего, сутуловатого всадника на коробке, низко пригнувшегося к коню, подумал о том, что еще вчера эта коробка была у него в кармане и он, как и теперь, вынимал из нее папиросы, но тогда он еще ничего не знал…
В дверь постучали. Потрашев невольно вздрогнул.
— Кто там? — спросил он и удивился — так хрипло, незнакомо для него самого прозвучал его голос.
— Может, чаю хотите? — спросила соседка, стоя на пороге.
Узконосая, с глубоко сидящими глазами, она выжидательно смотрела на него. И он, не отвечая ей, смотрел на нее, чувствуя ее равнодушную отрешенность, понимая, что на самом деле она занята своими, только ей известными мыслями, а до него ей нет и не может быть никакого дела. И вопрос этот — не от души, не от желания облегчить, а просто так, в силу давней привычки говорить, что положено к случаю. Ибо этого требует неписаный обычай — предложить чаю с дороги.
— Спасибо, не стоит, — ответил Потрашев, немного суше, чем ему хотелось. — Мне ничего не надо.
Соседка все стояла, не уходила. Она прожила бок о бок с отцом несколько лет. Она была, так же как отец, одинока, давно уже на пенсии, была замкнута, необщительна, и отец, посмеиваясь, говорил о ней, что она может, если нужно, и неделю просидеть в своей комнате, носу не высунуть в коридор.
— Он у меня как-то двадцать рублей одолжил, — сказала соседка, глядя на Потрашева карими, глубоко сидящими глазами. — Двадцать рублей новыми…
Не дослушав, Потрашев полез в карман за бумажником.
Она медленно покачала головой:
— Я не к тому. Он мне отдал. Знаете, как раз дня за два до того, как его положили в больницу. — Она подумала, наморщив лоб. — Позвал меня к себе и отдал весь долг серебряными рублями.
— Серебряными рублями, — повторил Потрашев, словно то, что отец отдал долг именно серебряными рублями, было самым важным, самым существенным.
— Да, — сказала она. — Так вот все и отдал. Словно чувствовал…
Хмурое лицо ее казалось раз и навсегда обиженным.
— Он был очень обязательный, — сказала она. — Такие люди теперь редки.
— Да, — рассеянно сказал Потрашев.
Он не выносил этого обычая живых — непременно говорить о мертвых добро, вспоминать одно лишь хорошее. В этом чувствовалось ему что-то неестественное, насильственное, словно люди принуждали себя во что бы то ни стало отыскать в ушедших сплошь превосходные качества, забывая о том, что и они сами, равно как плохие, так и хорошие, все одно умрут.
Соседка прикрыла за собой дверь, и снова воцарилась тишина. Лишь за окном время от времени слышался шум проезжающей машины.
Потрашев обвел глазами комнату. Здесь было мало вещей. Все они были знакомы с детства — тахта, покрытая стареньким пледом, стол, книжный шкаф с зеленой занавеской на дверце.
Внезапно Потрашев повернул голову, почувствовав на себе чей-то взгляд. В упор на него смотрели серые с чуть заметной прозеленью, широко расставленные глаза. Куда бы он ни повернул голову, они смотрели на него, как бы следя за каждым его движением.
Удивительные то были глаза! Наивные, словно распахнутые навстречу жизни, в то же время проницательные, не детски вдумчивые.
Он подошел ближе, глядя в глаза на портрете, сдвинув брови, разглядывая худое мальчишеское лицо с острым подбородком, впалые щеки, тонкую, слегка опаленную загаром шею.
Таким он был тридцать или тридцать пять лет тому назад.
Потрашеву вспомнилось, как отец рисовал его. Он пришел тогда из школы. Были первые жаркие дни лета. Ребята ждали его на Неве: они все вместе собирались покататься на лодке.
— Никуда ты не поедешь, — сказал отец. — Ты же знаешь, я еще вчера приготовил грунт. — И, усмехнувшись, посмотрел на огорченное лицо сына. — Понимаешь, я сам себе дал слово — сегодня возьмусь за работу, буду писать тебя…
Отец и в самом деле был обязательный. Всегда держал слово, даже если давал его самому себе.
Он усадил Костю на стул, лицом к окну.
— Посиди спокойно, это не так уж долго…
И Костя сел. Он не спорил с отцом, может быть потому, что знал — спорить с ним бесполезно, все равно отец победит его.
Он сидел и смотрел в окно, за которым лучилось, синело высокое, облитое солнечным светом небо.