Он думал о том, что ребята, должно быть, не дождались его и теперь уже катят себе по Неве, и вода голубая, прохладная, и лодка покачивается на волнах, а Семка, наверно, принес гитару и, по своему обыкновению, быстро и фальшиво наигрывает «Когда идет, его качает, словно лодочку».
— Не делай такого плаксивого лица, — сказал через плечо отец, энергично накладывая краски на холст. — Веселее, сын!
— Долго еще? — тоскливо спросил Костя.
Отец не ответил, — наверно, не слышал. Он выдавливал из тюбиков краски и быстро размазывал их на палитре; синие, зеленые, серые, они теряли свой первоначальный цвет, смешиваясь друг с другом, — синяя неожиданно превращалась в зеленую, зеленая в коричневую… Потом отец наносил их на холст, и все время, сощурив глаза, бегло, как бы украдкой, поглядывал на Костю.
— На сегодня все, — с сожалением сказал отец. — Можешь идти куда хочешь!
— Куда ж я теперь пойду? — грустно отозвался Костя.
И отец вдруг обрадовался:
— Правда? Некуда идти? Тогда посиди, а я еще поколдую…
И он «колдовал» еще что-то около часа, то отходя от своей работы, то приближаясь к ней и все поглядывая на Костю озабоченными, быстро моргавшими глазами.
Он писал его портрет несколько дней, не то пять, не то шесть, все никак не хотел закончить. Иногда ловил сына: «Сейчас у тебя такие глаза, какие мне нужны. Садись, посиди немного…»
Сын терпеливо высиживал перед ним, а он размазывал краски на палитре и быстро поглядывал на него.
Однажды сказал:
— Баста!
— Неужели я такой? — спросил тогда Костя.
— А что, не можешь узнать?
Костя резонно ответил:
— Себя никогда не знаешь…
Отец повесил его портрет на стене возле окна. Первое время часто подходил к нему, потом отходил к дверям и все порывался что-то прибавить, дописать, исправить.
А потом охладел, остыл, новые интересы, новые заботы захватили его.
Профессия у него была самая что ни на есть прозаическая — фармацевт в аптеке. Но его всегда тянуло к искусству.
Он любил рисовать, сам научился играть на гитаре, даже стихи писал. Как-то Костя нашел под столом листок бумаги, и на нем аккуратным, крупным почерком отца были написаны строчки, небрежно перечеркнутые снизу и сверху. Несколько строчек он все же разобрал. Как это было там?
Над морем расплеснут месяц,
Я лягу на желтый берег,
И ветер споет мне песню
О дальних просторах прерий.
Я вижу иные дали,
А ветер поет и плачет…
И больше ничего нельзя было разобрать.
Косте понравились эти стихи. Вечером, когда отец пришел с работы, он спросил его напрямик:
— Сам сочинил?
И вдруг худые щеки отца покраснели, он замигал глазами и вырвал листок из Костиных рук.
— Да нет, что ты, это я списал в одном журнале… И Костя поверил ему. А стихи помнил долго, даже напевал иногда про себя:
Над морем расплеснут месяц…
Но только теперь, спустя годы, он понял: конечно же отец сам сочинил эти стихи! Должно быть, не раз, сидя в своей аптеке и составляя различные лекарства, он мечтал о неведомых далях нехоженых дорог, необозримых просторах прерий, где ветер поет и плачет да слышится топот мустангов…
Бог весть откуда отец раздобыл скрипку, но однажды она появилась в доме, маленькая, древняя, в источенном временем футляре. Отец был настойчив — купил себе самоучитель, что-то пиликал по вечерам, истово водил смычком по стареньким струнам, а как-то весной сказал Косте, чуть смущенно и торжественно:
— Я сыграю тебе «Цыганский танец» Сарасате.
Кто его знает, как он играл, хорошо или плохо, но мальчик надолго запомнил печальные, то гаснущие, то вновь оживающие звуки, и впервые услышанное слово «Сарасате» пронзило его непонятным, сильным очарованием, от него как бы исходил запах весны, одиночества и слегка карболки: это — от рук отца.
Что-то защипало в глазах Потрашева, и, чтобы рассеяться, он снова подошел к портрету.
Нет, Игорь, его сын, не похож на него. Он уверенней, сильнее, насмешливей. Он всегда был насмешлив…
А Костя был другим. Проще, застенчивей. Или просто он был доверчивым, а Игорь — скептик по натуре…
Вспомнилось, это было очень давно, в раннем детстве, когда он с матерью приехал в деревню на лето. Сынишка крестного, его ровесник Ефимка, был на голову выше его, крепкий, весь как бы сбитый. Открыто подсмеивался над Костей:
— Вы — столичные, ленинградские, а куда вам противу нас…
Однажды схватил куст крапивы рукой, похвалился:
— Гляди, ни капельки не кусает. А ты так умеешь?
— Умею, — ответил Костя, изо всех сил сжал крапиву и не выдержал, крикнул, — словно огнем обожгла.
Ефимка хохотал до слез.
— С умом надо браться.
И показал, как надо брать: не хватать, не касаться, а только чуть округлить ладонь.
— Неужто не видел, как я взял? — спросил он Костю.
— Не видел, — признался Костя. — Я верил тебе.
Он и вправду верил всему.
Позднее, в школе, Костя подрался с каким-то мальчишкой, теперь и не вспомнить, как его звали, — ударил прямо в глаз.
Тот заревел, пожаловался учителю.
Костя искренне испугался, а мальчишка кричал:
— Он меня без глаза оставил!
Костя даже в школу боялся ходить, а его мучитель то и дело попадался ему навстречу. Один глаз у него был закрыт.
— Гляди, что наделал! — каждый раз кричал он Косте.