Впрочем, есть другие предложения. Устроить столы с перегородками, для каждого учреждения перегородка. Курьеры встречаются возле перегородки. Наконец, в проекте переустройства курьерской службы предусмотрена система шкафчиков.
Дунин и Ленька вернулись в приемную.
— Долго они там? — спросил обуховец у секретаря.
— Они там будут долго, — с ударением на каждом слове отвечал секретарь.
— А шеллак? У меня же броневики ждут.
— Не знаю, товарищ.
Они посидели еще в комнате секретаря и узнали, что обсуждение проекта переустройства курьерской службы вдет уже второй день. Дунин провел рукой по лбу, словно отгоняя назойливую мысль, вдруг взял у Леньки гармонь, открыл ногой дверь в огромный кабинет и заиграл. Секретарь метнулся к нему. В огромном кабинете повскакали с мест. Дунин играл «Интернационал», играл громко, как мог, переходя с одного лада на другой.
Если бы вчера Дунину сказали, что он так поступит, он не поверил бы. Но сейчас он не мог совладать со своей яростью.
В приемную бежали из соседних комнат. Полный начальник отдела, побелев от непонятного страха, хватался за телефонную трубку.
— Дикарь! — кричал он, задыхаясь, над ухом Дунина. — Вас выведут.
А тот неистово растягивал гармонь. Рабочий айвазовец, прибежавший на шум, был в восторге.
— Так их! Так их! Давай. Дуй гармонью по бюрократам!
— Коменданта сюда!
Дунин сдвинул гармонь, встал и, бледный, дрожа от напряжения, шагнул к начальнику отдела.
— Ну, — спросил он, — какой такой комендант запретит мне «Интернационал» играть? Зови коменданта!
— Играть можно. — Человек с розовыми щеками струхнул и поправился. — Играть, конечно, можно, только в положенные часы и, так сказать, в определенном помещении.
— Положенные часы! — кричал Дунин. — Третий день насчет курьеров рассуждаете. Колчака нет? Деникина нет? Что есть? Мигалкина нет? Вы одни есть? Индивидуальные пакеты?
— Демагогия! — строго повысил голос человек с розовыми щеками.
— Слова такие узнал? Маркс у тебя в кабинете висит. Вывеска в порядке. Я ночи не сплю. Ты-то спишь. Я до Свердлова доходил. А у тебя который день сижу. Я тут неделю болтаюсь. Броневики не могу выпустить. Стой, не уйдешь в кабинет! Смотри, я возьмусь за трубку. Я, брат, серьезные телефоны знаю.
Собравшиеся стали молча расходиться. Через пять минут Дунину вручили ордер на шеллак. В огромном кабинете возобновилось прерванное заседание. А тоненькие карандашики Дунин, нарушив закон, купил по высокой цене у спекулянта на барахолке.
— Черт с тобой, на! — Он протянул ему деньги.
— Ленты для пишущих машин нужны? — Спекулянт не обиделся.
Дунин не ответил. Перед ним все еще стояла комната, в которой обсуждали проект реорганизации курьерской службы.
Глубокой осенью уже не на двух улицах, а во всех жилых домах зажегся свет, которого прежде почти не было в поселке. Совпали в этом дне и первая годовщина Октября, и первый свет «лампочки Ильича». Обитатель дома, обычно человек искусный в разных ремеслах, сам сверлил стену, помогал монтеру вести шнур, наскоро узнавал о катоде и об аноде. Делали это радостно, иные, правда, недоверчиво. Многое скрашивала лампочка Ильича, даже самый голод, и жгли ее нещадно, словно не могли насмотреться. Но с начала зимы лампочка стала гореть слабее. Мало воды собиралось у плотины. Свет в посад давали два раза в день: утром — пока растопляли печь и человек собирался на работу, и еще раз — вечером.
Затемно Чебаков поднимался по скользким ступенькам на вышку, раскачивал колокол и видел, как в домах ненадолго загорались лампочки. Послушав, как в Заречье замирали глухие волны звона, старик высовывал наружу голову. Раньше посад отвечал на звон неясным шумом — хлопали калитки, скрипели шаги на снегу, слышался говор, десять тысяч человек шли к главным воротам. Теперь поселок отвечал глубокой тишиной. Поодиночке проходили к заводу молчаливые, окутанные тьмою люди. В окнах сразу гас свет — на станции выключали рубильник. Ударив еще раз-другой, Чебаков спускался с вышки.
Зима была не такая длинная и не такая холодная, как в прежние годы, но тянулась мучительно долго. На улицах по ночам стояла глубокая-глубокая тишина, и даже человек, проживший здесь много лет, нет-нет да и вздрогнет. И не то чтобы он боялся хулиганов, которые, говорят, рядятся мертвецами и выскакивают из-за сугробов, а непривычно становилось от безмолвия, обступавшего человека. Обо всем она говорила ему, эта тишина, — о том, что поселок опустел, что дома обессилены тифом и голодом, что вместо света бо́льшую часть суток за окнами бессильно дрожит желтая, мертвенная мигалка с тоненькой веревочкой фитиля и мигалка пропадает в пяти шагах. В иные дни поселок казался вымершим. Три дома заколочены, в одном еще живут, но как трудно живут. И так на всех улицах. Со стороны дороги хрипло гудели паровозы — то ли вызывали толкача на подмогу, то ли теряли в топке последнее тепло. Собаки, пролаяв коротко и без силы, сразу начинали выть, и не было конца вою.