Столик, за которым сидел Буров, успели за это время перенести во внутреннюю комнату.
— Вот и еще одну комнату отхватили у… хозяев, — сказал Буров. — На заводе буду завтра. Обязательно буду, так и передай. Возьми-ка, Федор Терентьич, вот это для начала. — Он протянул Воробьеву большую пачку листовок, туго перетянутых бечевкой. — Надо, чтобы сегодня прочли и расклеили. Погоди минуточку. Хорошо бы, знаешь, сделать так — постоять там, где наклеите. Будут, конечно, задавать вопросы, надо отвечать, объяснять людям.
— Сначала надо самому взять в толк.
Воробьев остановился у столика и начал читать:
— «…немедленная и неотложная задача Временного революционного правительства войти в сношения с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей…»
Он невольно прервал чтение.
— Вот это написано так написано! Настоящие слова! — восторженно сказал он. — Ох, хозяевам, должно быть, не по вкусу. Что они говорят-то? Ты скажи, как они дальше собираются?
— Собираются вас в узде держать, — усмехнулся Буров. — Это с самого начала было ясно.
— Ну, это… — Воробьев снова взглянул на листовку. — Когда писали-то?
— Двадцать шестого. Тогда же и печатали.
Двадцать шестого… В этот день до поселка дошли только смутные слухи. Ротмистр Люринг еще гулял по улице с огромной собакой. Махальные еще торчали у ворот завода. Сербиянинов сидел у себя в кабинете над аркой. И две сотни казаков еще стояли у себя в казарме.
Двадцать шестого… Немолодой Федор Воробьев был совсем молодым членом партии. Но он уже успел помять, особенно в эту минуту, когда получил от товарища старше его и годами и опытом неровно напечатанную листовку, что такой партией можно было гордиться.
Она одна смело сказала в эти дни то, что было близко простым людям. Какая еще партия могла сделать это?
Забыв, что он получил высокую кипу таких же листовок, Воробьев бережно сложил одну и спрятал ее за подкладку шапки — туда, где лежала расписка в приеме Сербиянинова.
Лицо высокого человека, проходившего мимо, показалось Воробьеву знакомым.
— Кто это? — шепотом спросил он.
— Новый министр земледелия… Депутат Думы, кадет, — объяснил Буров.
— Постой-ка… Это он у нас был год тому назад? Насчет военного займа уговаривал? Филипп Дунин с ним спорил тогда?
— Он.
— А с ним кто?
— Ну, это у кадетов голова. Министр иностранных дел. Насчет Константинополя все хлопочет.
— Так вот он какой… мягкий. Будто кот. Седой кот.
Движения у министра были плавные, мягкие. И мягкие седые волосы. Даже седые усы казались мягкими. Да, он походил на старого выхоленного кота.
— Так вот он мягко к чужой земле подбирается. Хочет, чтоб за нее воевали.
Два министра шли так, словно не видели множества людей, наполнивших это помещение, не слышали их голосов. Такое внешнее спокойствие может быть вызвано только крайним внутренним напряжением.
— Торопись, торопись, Федор Терентьич. Завтра буду. Вот еще один знакомый, — добавил Родион вполголоса.
Мимо в павильон вели человека в черной шинели. Он повис на руках, как пьяный, и цеплялся сапогами об пол. Но его глаза не были пьяны. Он внимательно осматривался по сторонам. Всегда спокойный, Буров мог без единого слова пропустить мимо себя арестованного Сербиянинова, но здесь он не выдержал:
— Вы же видите, видите меня, господин Леман. Не валяйте дурака, ничуть вы не пьяны.
Леман дернулся всем телом, но не ответил.
— Вот, Федор Терентьич, вчера еще нам все шесть пуль обещал.
— Ну, и на него пуля найдется.
— Надо бы. Да, знаешь, и Елкина привели сюда.
— Ох, вот его бы я… своими руками.
Машина с трудом выбиралась с Шпалерной. Толпа за это время стала еще плотней. Слышалось нестройное пение, доносились звуки оркестров. Со всех сторон подходили воинские части, и уже первые красногвардейцы с алыми повязками на рукаве показались на улице. На месте, где раньше сидел Сербиянинов, лежала кипа листовок. Очень хотелось устьевцам потолкаться на Литейном возле сгоревшего здания суда, возле старых пушек, у которых митинговали и спорили с каждой минутой все острее и острее. Но надо было немедленно возвращаться в поселок — там их ждали нетерпеливо. Остановились только у дома, где стояла длинная очередь. Сквозь окно, проделанное в воротах, подавали кипы наскоро отпечатанных газет. Солдат, наблюдавший за порядком, распределял их.
— Друг! — обратился к нему Воробьев. — Нельзя нам ждать. Мы с Устьевского. Только что в Думу генерала своего сдали.
— Граждане, не возражаете?
Каким новым, особенно в устах солдата, было это слово — «граждане».
— Даешь! — и это слово было новым.
А Сербиянинов, войдя за дверь с матовыми стеклами, совершенно успокоился. По стенам стояли глубокие кресла, диваны и высокие пальмы. Окна, что выходили в сад, были также с матовыми стеклами, и от этого становилось еще спокойнее на душе. Из сада зал совсем не виден.