— Уж теперь-то почтение не за чины, — подхватил Березовский. — А дел от песочницы не дождешься. Да и от «Дуньки» тоже.
Видел, что понравилось и это: лейтенант, а знает, как рабочие зовут бестолкового полковника.
— Вот третий день толкую Реполову: завод будут пускать, так надо кольцевую смазку моторов проверить. Месяц стояли. Я сам сейчас от моторов — высохли. Мы запорем моторы. А он — ровно ничего. Думал я, хоть комитет придет, да где комитет? А вы с ним о чем, господа?
— Про помещение для партии толковали. Спросил, какое у нас раньше было помещение…
— Ох, и дуб же. Дуб с погонами. Генеральский анекдот.
Смотритель зданий догнал делегацию во дворе и приставил к ней Никанорова.
Делегацию провели в четвертый двор, на второй этаж одинокого здания. Они поднялись по сводчатой лестнице, ступени которой расходились широкими радиусами. Между маршами стояла глухая столетняя стена могучей кладки.
— Будто тюрьма, — сказал Дунин.
— Зато еще сто лет не развалится, — хмуро откликнулся Никаноров.
Здесь жил недавно умерший экзекутор заводской канцелярии. На окне болталась забытая занавеска. По полу были разбросаны номера журнала «Нива». Буров высунулся в форточку. Прямо перед окнами поднималась пожарная стена.
— Ты поди, Никаноров. Мы тебя потом найдем. На вот, закури. — Дунин отослал махального.
Бил в нос тяжелый воздух запущенного жилья. Под отодранными половицами проступила сырость, со стен свисали ободранные клочья обоев, было слышно, как попискивали крысы.
— Говорите, брать этот дворец или не брать? — спросил, осмотревшись, Буров.
— Что ж… Это-то все заделать можно, починить.
Буров еще раз внимательно посмотрел в окно. Все сели на подоконники, и в квартире покойного экзекутора началось первое легальное заседание большевистского комитета.
— По-моему, не брать.
— Почему так? Что мы, разборчивая невеста?
— Посмотри в окно.
— Смотрел.
— Что видишь?
— Двор вижу.
— Четвертый двор от ворот. Полверсты по дворам. Далеко ходить рабочим к нам. Не найдут. А главное — тупик. Никуда из него не уйдешь в случае чего. И не отобьешься. Как в мышеловке. — Буров еще раз огляделся.
— В случае чего? Ты говори яснее.
Заговорили почему-то вполголоса.
— А вам не ясно? Большевики вы или кто? Или тоже ошалели от великой, от бескровной? Где она, бескровная? Это для них была бескровная! И дальше… Пойдет ли мирно? Хорошо бы, да кто поручится за это?
Бурову попалась на глаза картина из «Нивы». Военный бал. Старик в придворном мундире поднимает бокал. Буров ткнул пальцем в картину.
— Эти вам позволят бескровную? Только Реполовы с силой соберутся.
— Не до того им сейчас.
— Сейчас — не до того. Завтра — до того. Своего так не отдадут. Ведь оружие собираем, не в мышеловке же с ним сидеть. Если придется бой принять.
Раз такой оборот — подумать надо…
— Мышеловку не берем. Пускай эсеры берут или сектанты здесь молельню ставят. Нам тут не работать.
Буров до вечера ходил по Устьеву. На другой день он сказал товарищам:
— Врут, что посад забит. Бараки забиты. А в заводских особнячках ничего. Высмотрел я один. Лучше всего нам на Царскосельской устроиться.
И снова он поразил товарищей неожиданным доводом:
— Почему? В Царском Селе гвардия стоит, которая ближе всего к царю была. Есть среди гвардии всякие… Если захотят нас смять, так оттуда силу поведут. Прямо по дороге придут. Тут нам из дома и видно, какая машина в Царское, какая из Царского. На хорошем месте стоим.
В нижнем этаже особняка на Царскосельской жил делопроизводитель завода. Верхний этаж был свободен. Его и заняли большевики.
В тот же вечер расставили столы и скамейки. Кто принес из дому стул, кто табуретку. Сколачивали в большой комнате помост, и над помостом опускалось красное знамя. Портрет Маркса висел на стене, наспех нарисованный любителем. Буров принес из дома скрипучую этажерку и складывал на нее газеты.
В передней Воробьев выводил на красном полотнище заключительный призыв «Манифеста Коммунистической партии». Перед ним на табурете лежала книжечка, которая стала «общей программой многих миллионов рабочих всех стран, от Сибири до Калифорнии», — книжечка, которую Буров сберег с пятого года. Он возил ее всюду с собой, она и в ссылке побывала с ним.
Книжечка была раскрыта на последней странице, и по ее последней строке ежеминутно, держа влажную кисть в руке, справлялся Воробьев.
Пройдет двадцать лет, и на стене этого дома прикрепят мраморную доску.
Наступит тягчайшее время осады, дом выгорит, пустые окна заложат кирпичами. Но сохранится доска с золотыми буквами, сохранится как напоминание о силе, которая остается источником всех наших побед, залогом того, что народ, руководимый ею, одолеет любое испытание на своем пути, о силе партии, которую никому не сломить.
Еще не успел Воробьев дописать на полотнище все слова, которые подчеркнул в потрепанной книжечке Буров, как в переднюю вошел человек лет сорока — сорока пяти. Он деликатно кашлянул. Воробьев обернулся.