Как только уставшая мама вошла в дверь, я приготовил ведро горячей воды с английской солью и включил радио. Мама рассмеялась и сказала, что это чудо. Я подумал, что чудо – это то, что она позволяет мне мыть ей ноги. Я усадил маму на диван, снял с нее туфли. Соледад Браво грустно и нежно пела кавер-версию El Violín de Becho.
– Кто-нибудь умер? – спрашивала мама, пока я тер ее лодыжки; потом я оставил ее ноги отмокать в горячей воде.
Я рассмеялся – так мне было радостно. Никогда прежде я не мыл матери ноги, а теперь вот мою. Полотенце я тоже приготовил.
– Теперь лучше, мама?
– Хулио, ты, наверное, чего-то хочешь?
– Нет.
Соледад Браво красиво пела о скрипке, забытой в углу.
На кухне отец творил волшебную бурю. Куски мяса и курятины утягивало в воронки торнадо, эквадорские специи искрами сыпались у него с пальцев, словно электрические разряды. Он бросал мясо в сотейник, и там булькало, словно ему аплодировал целый зал, и дым, вздымавшийся из кастрюльки, плыл по квартире сизым джинном. Белый кит холодильника открыл и закрыл зев: отец устроил на него налет, после чего вошел в комнату и сердито упер руки в бока.
– У нас кончились овощи! – пожаловался он по-испански. – Мы остались без овощей!
В объявлении было сказано, что собака – вегетарианка, так что я скормил рыжеватой собачонке все овощи. Собаку-вегетарианку я уже вернул и получил за нее щедрое вознаграждение, но пополнить запас овощей забыл.
– Я схожу куплю, – вызвался я.
– Сначала здесь закончи, – сказала мама и снова стала подпевать.
И я продолжил мыть ноги матери, а она подпевала грустному танго. И мне было видение.
Я увидел маму.
Я увидел маму, которой семь лет.
Маленькая девочка купалась в Карибском море. Она, смеясь, бултыхалась в воде, и ей не было одиноко. Соленая вода достигала губ, и девочка словно пробовала на вкус пуэрто-риканское солнце. Небо опекало ее сверху, а я знал, что ребенок, который купается в такой воде, никогда не будет чувствовать себя бедным. Потом я увидел ее в самолете, потом – как она едет в Испанский Гарлем. Увидел, как над ней смеются ребята постарше, из тех, кто прибыл в Америку раньше нее. Я увидел, как одиноко маленькой девочке в школе, как она затерялась среди толпы ребят, говоривших на еще не понятном для нее языке. Я услышал, как она заучивает простые стишки: «Pollito, chicken / gallina, hen / lápiz, pencil / pluma, pen»[75]. В Испанском Гарлеме мать чувствовала себя беднотой, а большой город позаботился еще и о том, чтобы ей было одиноко. Я увидел, как грустное дитя тропиков растет в стылом холоде многоквартирника. Как дитя шагает из школы домой, и ключ от квартиры болтается на нежной шее. Как она идет между гор неубранного мусора. Улицы Испанского Гарлема в пору маминого детства всегда были грязными, с разбитым асфальтом. Я увидел, как девочка возвращается в темный дом. Как она свистит, чтобы составить себе компанию, пока разогревает поздний ужин и дожидается, когда вернутся с завода родители. Малышка, которая потом станет моей матерью, жила в многоквартирнике, пока конец ему не положил поджог; семье пришлось какое-то время жить в ночлежке, а потом город поселил ее и ее родителей в трущобную высотку.
Потом я увидел свою мать постарше, но все еще молодой.
Она была беременной.
Я созревал внутри нее.
Я увидел ее панику. Почувствовал ее страх, что будут еще дети, а отец вечно без работы. Потом я увидел ее на операционном столе.
А потом я вернулся в нашу гостиную.
К омовению материнских ног.
К пению Соледад Браво.
Ya no puede tocar en la orquesta / Porque amar y cantar eso cuesta[76].
Главное, чтобы мама была счастлива. Она плеснула на меня водой, пока я готовил полотенце, и я на мгновение почувствовал себя маленьким.
Отец надулся.
– Поскорее, – буркнул он. – Блюдо не может ждать.
И он стал мыть тарелки, прикасаясь к ним ласково, как к малышам, и осторожно расставляя их на сушилке.
Я вытер матери ноги и поцеловал левую. Мама убрала ногу.
– Фу-фу, – сказала она, но все же рассмеялась.
– Мама, – я уже собрался уходить, – все будет хорошо. Не тревожься, ладно? Все будет хорошо. Все будет прекрасно.
Песнь шестая
Трудно представить себе мою мать молодой красавицей, но она ею была. Семейная история гласит, что, когда маме исполнилось восемнадцать, она уговорила свою лучшую подружку, Инельду Флорес, покрасить волосы. Мама должна была стать Блондинкой, а Инельда – Рыжей. Мама надеялась, что они прославятся в Испанском Гарлеме как la Rubia y la Roja[77], но все звали их просто las Chicas[78].