Своеобразным Голиафом по сравнению с Келлером надо признать его «коллегу» Ракитина. Этот господин несравненно более колоссален как хищник. Во-первых, он имеет какой никакой умишко и даже определённого рода талантишко, что может позволить ему достигнуть соответствующих и немалых высот в журналистике, то есть сделаться «властителем дум» немалого количества читателей. Во-вторых, основные его усилия направлены не на хапание денег при помощи пера (хотя и это, как говорится, имеет место), а на делание карьеры, то есть, опять же, на достижение высот и власти. И, в-третьих, он сильнее Келлера убеждён, что цель оправдывает любые средства и более последовательно пользуется этим золотым правилом иезуитов.
Иван Фёдорович Карамазов сразу раскусил Ракитина, и тот, пересказывая Алёше эту характеристику, в общем-то, не оспаривает её: «…непременно уеду в Петербург и примкну к толстому журналу, непременно к отделению критики, буду писать лет десяток, и, в конце концов, переведу журнал на себя. Затем буду опять его издавать и непременно в либеральном и атеистическом направлении, с социалистическим оттенком …, но, держа ухо востро, то есть, в сущности, держа нашим и вашим и отводя глаза дуракам…» Да, Ракитин даже считает за лишнее скрывать, что он конъюнктурщик и продажная двуличная дрянь.
Правда, он слегка трусоват, боится мнения «общества» и потому, когда на суде вдруг принародно выяснилось, что он издал брошюрку «Житие в бозе почившего старца отца Зосимы» (кстати, не плагиат ли это записок Алексея Карамазова?!), да ещё и с благочестивым посвящением преосвященному (и это «передовой молодой человек»!), то Ракитин, несмотря на всё своё нахальство, был «опешен» и начал оправдываться «почти со стыдом». Здесь это словечко «почти» очень о многом говорит.
О стиле и творческом методе Ракитина даёт представление характерная фраза, которую не понимают ни Алёша, ни Дмитрий, и которая последнего потрясла как раз «глубокомысленной бессмысленностью»: «Чтоб разрешить этот вопрос, необходимо прежде всего поставить свою личность в разрез со своею действительностью…» Что интересно, Ракитин оговаривается-оправдывается точь-в-точь по-келлеровски: «Все … так теперь пишут, потому что такая уж среда…»
Но и это ещё не всё. Ракитин настолько «велик», что кроме Келлера вобрал в себя ещё и капитана Лебядкина со всеми его поэтическими потрохами. Дмитрий рассказывает: «Стихи тоже пишет подлец … “А всё-таки, говорит, лучше твоего Пушкина написал, потому что и в шутовской стишок сумел гражданскую скорбь всучить”. … да ведь гордился стишонками как! Самолюбие-то у них, самолюбие! “На выздоровление больной ножки моего предмета” – это он такое заглавие придумал – резвый человек!
Не стоит приводить это творение полностью, так как по первой строфе можно судить о нём в целом и даже предположить (зная натуру Ракитина), что этот «шедевр» попросту украден у какого-нибудь скотопригоньевского Лебядкина.
В довершение сущности Ракитина вспомним, что его статья в газете «Слухи» (приводится в пересказе повествователя) от начала и до конца написана чернилами, разведёнными на откровенной лжи и передёргивании фактов, и, плюс ко всему, он способен на откровенное предательство – продаёт Алёшу Карамазова Грушеньке за двадцать пять сребреников. Как об этом сказано в романе: «…был он человек серьёзный и без выгодной для себя цели ничего не предпринимал…»
На этом заканчивается портретная галерея литературных монстров в произведениях Достоевского.
В январском выпуске «Дневника писателя» за 1877 год Достоевский писал:
«Все наши критики (а я слежу за литературой чуть не сорок лет), и умершие, и теперешние, все, одним словом, которых я только запомню, чуть лишь начинали, теперь или бывало, какой-нибудь отчёт о текущей русской литературе, чуть-чуть поторжественнее (прежде, например, бывали в журналах годовые январские отчёты за весь истекший год), – то всегда употребляли, более или менее, но с великой любовью, всё одну и ту же фразу: “В наше время, когда литература в таком упадке”, “в наше время, когда русская литература в таком застое”, “в наше литературное безвремение”, “странствуя в пустынях русской словесности”, и т. д., и т. д. На тысячу ладов одна и та же мысль. А, в сущности, в эти сорок лет явились последние произведения Пушкина, начался и кончился Гоголь, был Лермонтов, явились Островский, Тургенев, Гончаров и ещё человек десять, по крайней мере, преталантливых беллетристов…»
Сразу отметим, что Достоевский из понятной скромности не включил в этот славный список себя и почему-то Л. Толстого (впрочем, о нём в этом же январском выпуске «Дневника писателя» за 1877 г. уже было упомянуто), однако ж, и без этого критика критики бьёт, как говорится, не в бровь, а в глаз.