Баба Валя отмалчивалась, на жестокие Иркины речи не отвечала, но из старческих глаз начинали катиться мелкие белесые слезинки, застревали в глубоких морщинках, проделывали причудливый извилистый путь и высыхали, не покидая лица.
За бабу Валю обычно вступалась только Зинуха, да иногда еще беременная Шура. Октябрина глядела в сторону, ее не касались эти мелкие страсти. Она знала лучшую жизнь, бабы Валины беды ее не трогали. Не опускаться же ей до самогонщицы. Ей, которая ведала строительством театра. А еще раньше — органного зала, где звучала возвышенная, несовместимая с этой жизнью музыка.
Надежда жалела старую женщину, но утешать не могла. Она и вообще говорила мало, не только в своей новой жизни, всегда.
Родителей не выбирают, и Надежда не виновата, что родилась у глухонемой матери. А говорил ли отец — не знает, никогда его не видела. Язык жестов начала понимать раньше, чем приучилась к словам. Ладно, бабушка поняла угрозу, забрала девчонку к себе, учила говорить, испугавшись, что здоровый ребенок растет немтырем. Но ранняя привычка осталась в немногословии, которого преодолеть не смогли ни бабка, ни интернат, куда Надя попала после бабкиной смерти.
Даже Георгий не смог разговорить ее, и потом в злобе часто упрекал: "Немтырка”. Вот с Веруней она говорила. Веруня была ей собеседница. Ах, дочка, Веруня! Простишь ли ты? Нет, наверное, не будет Надежде прощения, недаром же суд назвал ее преступной матерью.
Подумать только, она — преступная мать?! Или она не любила своих детей? Или пила-гуляла, водила к себе мужиков? Преступная…
Принесли ужин, и все, даже зареванная Октябрина, съели до крошки свои порции.
И Надя съела — не ощущая голода, вкуса и насыщения.
Главное, что время шло и близилась ночь, от которой она ждала успокоения.
Разбередив души, всколыхнув горе, женщины примолкли, думая о своем, отгородились друг от друга невидимой, но ясно ощутимой стеной одиночества. Каждая была один на один со своей судьбой: все прожившие свой роковой кусок жизни, молодые и старые, повидавшие хорошее и худое, виноватые и не очень. Друг от друга они защищались. От самих себя не было им спасения.
Первой начала укладываться баба Валя.
Перед каждой надвигавшейся ночью она, по старости мало спавшая, становилась тревожной и суеверной.
Молитв она не знала — откуда? — в работе прошла жизнь, без кино и без церкви, некогда было себя вспомнить, не то что Бога. Война да разруха, вдовство да одинокое материнство, потом старость да болезни — коли и поминала Бога, то не тем словом. Теперь, на вынужденном горьком безделье, баба Валя пыталась утешиться — а чем больше, как не Господом нашим Богом, про которого, слыхала она, говорили, что он милосердный. И мать его, богородица то есть, само собой.
И все старушечье утешение сводилось к чуть слышному причитанию, которое баба Валя начинала, едва приближались сумерки и сгущалась, сгущалась в камере тоска.
"Господи. Боже наш и богородица, к милосердию твоему взываю. Молю милосердия, Господи Боже наш и богородица, дева пречистая, заступница страждущих…”
Старуха замолкала ненадолго, потом снова заводила свою придуманную молитву: "К милосердию твоему взываю, Господи Боже и богородица, заступница…”
Поначалу бабу Валю травила Ирка, потом отстала, потому что поддержки ни у кого не нашла. Видно, каждая из женщин мысленно повторяла те же слова: "К милосердию взываю…” Кто к кому обращался этими словами, кто к кому и, наверное, не только к Богу.
Но милосердия ждали все они, единственное, что нужно было в их положении — милосердие, от кого бы оно ни исходило…
Жалости и сострадания ждали самогонщица баба Валя, взяточница Зинуха, блатная Ирка, стареющая Октябрина, беременная Шура и ее ребенок, который не успел родиться, следовательно, не сделал ничего хорошего или плохого, а был уже так наказан.
Был закон, были поступки и женщины — вот они, плоть их и кровь, думы и страх. Все было, кроме милосердия, а лишь оно могло заставить глянуть пошире на все вокруг. Да так ли мы праведны, люди, построившие это чистилище и заполнившие его. Настолько ли праведны, что отторгли от себя вот этих, не пожелали видеть их, однажды оскорбивших взор, отторгли и отказали в сострадании?!
А почему они здесь? И, главное, зачем? Как стать ему человеком, Шуриному неродившемуся ребенку? Что он чувствует сейчас, к чему готовится?
”К милосердию взываю, Господи Боже и богородица, заступница”, — шептала баба Валя.
Ужин давно прошел. Значит, наступала ночь.
И пришла она.
Закрыла темным своим покрывалом зарешеченное окно, уложила на жесткие матрацы неработавших, но уставших женщин, и распласталась над каждой, прикрывая собой от негасимой лампочки под потолком и всего, что горело, пылало и жгло их души.
Надежда покорно ждала, что принесет ей ночь. Может, желанный сон и забвение? Может, милость ее будет столь велика, что придет Веруня здоровой, веселой? И маленький Димка хоть намекнет, как ему живется без мамки. Да что намекать-то, Надя лучше других знала, как именно живут детки без матери.