Ирка опять захохотала, а Шура придвинулась к Октябрине:
— Ладно, подруга, чего теперь-то. У тебя хоть детей нет, а у меня, сама знаешь, душа уж почернела…
На воле у Шуры с мужем остался сын-первоклассник. Старая мать, что глядела за ним, сильно болела.
А Шура уже получила свои восемь лет, и в изолятор привезли ее из колонии, потому что на подельниц этот приговор отменили. "Сидели бы спокойно, нет, темнят бабы чего-то, а мне вот расхлебывайся”, — осуждала подельниц Шура. Но Шуриного мнения никто не спрашивал, в отношении нее приговор не тронули, и Шура шла теперь как свидетель по своему же делу. С первого дня, как ее вызвали еще на то, первое, следствие, Шура призналась, что привела двух просителей к знакомой паспортистке — уж очень им нужна была прописка. За эту вот прописку отдали они через Шуру деньги, да и Шуру не забыли, отблагодарили, хотя вовсе и не из-за денег она старалась. В общем, получила Шура за свои услуги восемь лет. В колонии ее навестил муж, дали им долгосрочное свидание двое суток. Осталась Шура беременной после этого свидания и вот снова сорвали ее с места, привезли в тесную камеру, где она еще пуще металась, потому что дом-то был совсем рядом, на автобусе только проехать. Октябрине на суд выдавали бумаги, и Шура выпрашивала клочки, мелко-мелко исписывала их, совала свернутые бумажки Октябрине, дала и Надежде, когда ее повезли на суд. "Передай кому-нибудь, может, дойдут”, — просила.
А кому передать? Шурино письмо Надя оставила в суде в туалете, заткнула за бачок, да так потом и забыла, не проверила, взял ли кто.
Иркины слова про старость упали на благодатную почву: Октябрина, видно, сама подумывала об этом, да и не раз. Думала и боялась, а тут ей прямо в лицо горькую страшную правду: выйдешь никому не нужной старухой.
— А-ах, — опять забилась в слезах Октябрина, — я не хочу жить, не хочу жить! Зачем так меня! Пусть лучше расстреляют, чем мучиться, я не хочу жить, не хочу…
Шура обняла Октябрину, уткнула широкое, обезображенное беременностью лицо в ее пышное плечо и сама мелко затряслась в плаче.
— Ну хватит! — неожиданно для себя крикнула Надежда и добавила оглянувшимся женщинам: —Душу надорвали!
Тут вспомнили и о ней, но она отмахнулась от расспросов, подняла вверх три пальца.
— Трояк, — перевела Ирка и позавидовала, — легко отделалась!
Легко. Она отделалась легко. Три года жизни, о которой она ничего не знала. Никогда не читала, не видела в кино, словно не было таких женщин, таких судеб.
Не думала, что есть такое. Не ведала, что выпадет ей эта доля. Не ведала и не хотела.
Простой жизни она желала, совсем незатейливой. Дом, дети и работа на стройке — вот что ей надо было и к чему тянулась она, сколько было сил.
Строила чужие дома, лепила свое гнездо, тыкалась, мыкалась, терпела, пока не пришел последний край…
Когда подняла топор и, закрыв глаза, опустила…
Тихо стало в камере. Замолчала уставшая от слез Октябрина. Ирка отошла от нее, задрав подбородок, уставилась на зарешеченное окно. Пригорюнилась толстая Шура. Безучастно сидели рядышком баба Валя и Зинуха — их слезы еще впереди.
Бабе Вале было под семьдесят и сидела она за самогонку. Вызывали ее редко — два или три раза на Надиной памяти. Баба Валя пугалась вызовов, крестилась, у нее начинала мелко трястись голова и провисала правая, когда-то парализованная рука. Надежда удивлялась, как это следователь не видит сам, что не могла она управляться с тем проклятым аппаратом и ставить бражку в бочках и ворочать эти неподъемные бутыли с самогонкой. Баба Валя прикрыла дочку, что работала поваром в столовой, таскала оттуда дрожжи и с муженьком варганила дефицитное зелье. Правильно, бутылочки баба Валя выдавала покупателям, дома ведь сидела, сподручно было. Но главное-то зло не в ней было, куда она денется, старуха, если велено ей отпускать самогонку. Дочкой велено, да бугаем-зятем, который работал через день где-то охранником и на работе не переламывался, нет. Выгодней была самогонка. На ладони все это лежало, ну прямо на ладошечке.
А баба Валя упрямо, заплетающимся языком твердила свое: не знала дочка и зять ничего не ведал, я виновата, судите меня. Видно, проще было поверить, и сидела в тюрьме развалина баба Валя, а дочка с зятем были на свободе. Старуха по крестьянской своей простоватой хитрости скрывала дочку и здесь, среди них, сердито шикала на Ирку, которая смеялась над нею, выплескивая жестокую правду, как Октябрине про старость.
Ирка была всех просвещенней, все она знала.
— Тебе, баба Валя, много не дадут, — говорила она, вроде утешая, — может, даже еще и живая выйдешь. А помрешь — дочка поминки на воле справит, ты же будешь навек с нами. Хоть завещание оставь, чтобы дочка на поминки нам передачку подкинула, все ж мы тебе не чужие. А денежки у дочки есть, и не конфискуют ведь, твое имущество искать будут, а много ты его нажила, а, баба Валя? Поди, узелок смертный твой уж забрали, конфисковали. Зато, не горюй, дочкины шмотки целы будут.