Вовсе нет! У них, как оказалось, были далеко идущие планы, именно связанные с использованием религии в радикальных целях. Им (Петру Ивановичу и его товарищам) приходили в голову мысли о некоем особом учении, основанном на исконных народных требованиях и религиозно-нравственных критериях, проекты некоей народно-революционной религии, построив которую можно было бы надеяться названную проблему разрешить. «Т-такая религия, — говорил Петр Иванович с энтузиазмом, — м-могла бы не только с-собрать, объединить, организовать народные массы, направить их, и прежде всего м-миллионы религиозных протестантов, на борьбу с существующим порядком, но, дав силу и увлекательность народному движению, вместе с тем п-послужить к спасению результатов движения… стать залогом того, что души людей не опустошатся и не зачерствеют в борьбе, приведенные в действие разрушительные устремления не п-перехлестнут границ разумной целесообразности…».
Клеточников возразил на это, что делать ставку на религию, пожалуй, не весьма дальновидно, развитие современной цивилизации не оставляет надежд на то, что в будущем сохранят значение какие-либо иные формы миросозерцания, кроме рационализма. Кроме того, сказал он, непонятно, почему, собственно, с отмиранием религии сотрутся границы между добром и злом? «Да к-как не сотрутся? — живо, с выделанной веселостью отозвался Петр Иванович. — Что же рационализм м-может предложить взамен религиозных оснований нравственности, какие м-может найти обоснования ее при конечной-то жизни человека и человечества?… Обоснования альтруизма? — Это он говорил с откровенной насмешкой, будто цитируя из известного московского журнала, который и десять лет назад, и теперь неутомимо воевал с атеизмом. — М-может ли атеизм выработать п-подобные основания?» — «А почему не может? — ответил Клеточников. — Во всяком случае, эти основания надо искать в реальной жизни, в законе человеческого общежития и общения». — «Но вы-то их знаете? — спросил Петр Иванович. — В чем они? Объясните в двух словах». — «В двух словах не объяснишь, — ответил Клеточников с улыбкой.. — Притом каждый должен сам найти для себя». — «Вот как? — засмеялся Петр Иванович. — А вы, стало быть, все-таки знаете? Знаете и не желаете объяснить?» — «Я не говорил, что знаю», — ответил Клеточников. Он произнес это, не изменив тона, продолжая улыбаться, но все равно это прозвучало довольно резко, и деликатный Петр Иванович более не настаивал на своем вопросе. Некоторое время Петр Иванович скептически молчал, но потом все же спросил (они уже подходили к углу Владимирского, здесь их пути расходились), — спросил, не мог ли бы Николай Васильевич не в двух словах это объяснить, ну, если не теперь, так хоть завтра, конечно, если найдется время и будет настроение для такого разговора. Клеточников это обещал, и они расстались.
Но объясниться Клеточникову не удалось ни назавтра, ни на другой день — не сошлись обстоятельства, а там пришло Петру Ивановичу время отправляться назад к его староверам, и Клеточников простился с ним, не зная, когда им доведется снова увидеться. С тех пор они не виделись год, но вот, оказывается, Петр Иванович не забыл о том разговоре и, кажется, действительно хотел бы продолжить его.
И Клеточников все это время помнил о том разговоре, вернее, не столько о самом разговоре, сколько о том впечатлении, какое произвел на него тогда Петр Иванович.
И, собственно, благодаря ему, Петру-то Ивановичу, он и вернулся теперь в Петербург. Уезжал он из Петербурга (в апреле 1878 года) с тяжелым чувством, он и сам хорошенько не знал, зачем уезжал, зачем бросал учение, вновь обретенных товарищей, все то, к чему тянулась его душа, измученная ненужным десятилетним сидением в крымской глуши. В разговоре с Михайловым и Морозовым он весьма точно определил свое состояние: не мог продолжать учение, потому что время было такое, что было не до учения, — было невозможно не перестроить свою жизнь. Но как перестроить, для чего перестроить? Это было неясно, это он не мог решить… В Петербурге все куда-то двигалось, накалялось, надвигалось (как и выразил он Михайлову и Морозову), подобно тому как надвигалось в середине шестидесятых годов, когда он вот так же бежал из столицы. Враждовавшими партиями руководила, казалось, слепая жажда немедленного разрушительного действия, все знали, что должно быть разрушено, и никто не знал, чем заменить разрушенное. К чему это могло привести? Он, Клеточников, слишком хорошо понимал, видел то, чего другие не видели или не желали видеть… Так, во всяком случае, ему казалось.
В Пензе, однако, эти впечатления отстоялись, издали все представилось в другом свете…