– Этот вопрос является посягательством на государственную тайну… Запросите мое командование в разведке, если там посчитают нужным – ответят… И объясните: меня вызвали по срочной надобности из Берна, вызвали шифром тревоги, я бросил группу, чтобы повторить здесь сообщение о дате начала войны, а меня – вместо того чтобы начать немедленную работу по переводу группы на новые задачи – держат в камере… Вы хоть доложили Сталину, что я здесь? Товарищу Берии, наконец.
– Доложили… Скажите-ка, у вас никогда не было подозрений по поводу Кедрова?
– Да вы с ума сошли!
– Выбирайте выражения!
– Война вот-вот начнется! О чем вы думаете?!
– Вы утверждаете, что война начнется «вот-вот»?
– Да!
– Кого с кем?
– Нацистов против нас.
– Нацисты – это кто? Дружественный нам рейх?
– Это он вам дружественный, – взорвался арестант. – Вам! А не мне!
– Что ж вы от остальных чекистов отгораживаетесь? Зря, мы тоже дзержинцы… Ладно, это нервы у вас стали шалить… Давайте запишем ваши показания о том, что Кедров – настоящий большевик и что Германия нападет на нас в ближайшие дни… Какого числа, кстати?
– Двадцать первого.
Либачев хохотнул:
– Кто ж войны по будням начинает? Настоящие стратеги войну к воскресным дням приурочивают… Не откажетесь подписать правильность ответов?
– Этих – не откажусь.
Либачев снова промокнул бланк протокола допроса своим пресс-папье и, подойдя вплотную к арестованному, склонился над ним
– Так вот, «дзержинец» сратый, Уншлихт и Артузов признались в своей троцкистской контрреволюционной, диверсионно-шпионской деятельности и расстреляны! А «товарищ» Кедров идет под трибунал за то, что, являясь старым агентом английской разведки, выполнял задание своих хозяев и сеял панические слухи о предстоящем нападении Германии на Советский Союз! Ты был его человеком – сам признался, за язык не тянули. Поэтому, если хочешь, чтобы твоя семья не оказалась в соседней камере, садись и пиши собственноручное признание: когда и где получил указание Кедрова завербоваться к англичанам, чтобы разрушить союз двух великих держав Европы.
– Вы что, с ума сошли?
Либачев тогда посмотрел на меня так, что я на всю жизнь запомнил:
– Вот как ведут себя настоящие враги… Запомни это… И заставь его говорить… Сейчас… при мне… У меня даже голос осел:
– Как?
– А так, как тебе подсказывает революционное сознание.
Я подошел к арестанту и, скрывая дрожь в голосе, сказал:
– Наших товарищей пытают в буржуазных застенках… Революция не мстит… Скажите правду, и мы передадим дело в наш пролетарский суд.
– Я сказал всю правду. Я никогда ни к кому не вербовался. Кедров для меня был, есть и останется большевиком.
Либачев обгрыз свои ногти – и без того чуть не до мяса обгрызанные и сказал тихо:
– В зубы только не бей. Он на процессе с расквашенным ртом не нужен. У нас неделя сроку, двадцать второго Кедрова трибунал судит, этот – соучастником пойдет, если не хочет свидетелем обвинения.
– Какие у вас доказательства? – спросил арестант. – Улики какие?
– Ну! – Либачев прикрикнул на меня. – Слабый, что ль?! Или – жалеешь вражину? Вот на него показания, – он ткнул пальцем в папку, – девять человек на него показали, как на шпиона, продажную шкуру, за фунты работал, сволочь! Чтоб отнять у нас все то, что дала революция!
И я, зажмурившись от страха, со всей силы ударил человека в ухо, да так ударил, что он, слетев со стула, остался лежать на полу…
– Из графина хлестани, сказал Либачев, – враз заскребется.
Вылил я на него воду трясущейся рукой, арестант открыл глаза, посмотрел на меня с невыразимой тоской и жалостью, медленно поднялся, сел на свой стул посреди комнатки и сказал:
– А я не верил, что нацизм – заразителен… Ты ж гитлеровец, сынок, самый настоящий гитлеровец.
Вообще-то в сорок первом «гитлеровец» не было обидным словом… В какой-то многотиражке даже напечатали «товарищ Гитлер», чуть ли не на заводе имени Сталина… Но ведь недавно еще мы «Профессора Мамлока» смотрели, «Семью Оппенгейм», там фашистов несли, только в сороковом эти фильмы запретили, но все же обиделся я и еще раз ему врезал – никакой я не гитлеровец, а молодой большевик, ученик великого Сталина, страж завоеваний революции.
И снова он сбрыкнул, но не обмяк, готов был к удару.
– Бейте, – сказал он. – Можете до смерти забить, ничего от меня не добьетесь, клеветать не стану, гитлеровцы поганые.
Тут выскочил Либачев из-за стола и стал его пинать сапогами в пах, живот, грудь.
– Ну чего?! – задышливо крикнул он мне. – Помогай! Что говорю?!
Никогда я не смогу описать, а уж тем более объяснить, как и почему во мне поднялась неведомая дотоле, но все же какая-то родная
Я не мог сдержать дрожь, бившую меня, будто малярия колотила; в глазах ощутил песок, скулы свело, ужас и шальное ощущение воли сделались неразделимыми, я почувствовал в себе огромную силу, что-то рысье, тягучее, и даже зажмурился оттого, что мысль исчезала, уступая место ознобному, неуправляемому инстинкту…