– В сентябре прошлого года я работал на ферме у Аткинсона, – начал Люк Маркс. – Помогал скирдовать последнюю пшеницу. Самый короткий путь от его фермы до дома моей матери – через луг за Одли-Кортом. Вот я и приноровился ходить там, а Фиби знала, когда я возвращаюсь с работы, и частенько поджидала меня у садовых ворот возле липовой аллеи, чтобы поболтать. Не знаю, что делала Фиби вечером седьмого сентября – я запомнил число, потому что Аткинсон дал мне расчет и требовалось подписать бумаги. Так вот, в воротах она меня не встретила, и я пошел на другую сторону сада, потому что хотел повидаться с Фиби и предупредить, что со следующего дня буду работать в другом месте, на ферме неподалеку от Челмсфорда. Когда я проходил луг между фермой Аткинсона и Одли-Кортом, церковные часы пробили девять, а до огорода я дошел в четверть десятого. От огорода я направился на липовую аллею. Самый короткий путь до людской – через заросли, мимо старого колодца. Несмотря на темноту, я не боялся заплутать: прекрасно знал ту дорогу, к тому же в темноте ярко светилось окно людской. Когда я проходил аккурат мимо колодца, в кустарнике раздался стон, от которого у меня кровь застыла в жилах. Я не боюсь привидений, вообще, можно сказать, ничего не боюсь, однако от этого стона у меня душа ушла в пятки. Я стоял ни жив ни мертв, не зная, что делать, а когда стон повторился, пошел на звук. Там, в лавровых кустах, я нашел незнакомца. Я сперва подумал, что с ним что-то не так, и хотел его связать и втащить в дом. А он, не поднимаясь с земли, схватил меня за руку, взглянул на меня серьезно и спросил, кто я, что я и зачем иду в Одли-Корт. По манерам и разговору я понял, что он из благородных, хоть и сроду его не видел, да и лица было толком не разглядеть во тьме. Он сказал, что ему нужно уйти из наших мест так, чтобы ни одна живая душа не увидела. Он пролежал так с четырех часов дня и совсем ослаб, а сам все повторял мне, что никто не должен его видеть. Я сказал, что это нетрудно устроить, а про себя решил, что правильно о нем подумал, неспроста он хочет исчезнуть незаметно. «Не могли бы вы помочь мне перебраться куда-нибудь, где я мог бы переодеться в сухое, – спросил он, – только чтобы никто не увидел?» К тому времени он приподнялся и сел, и я заметил, что правая рука у него висит плетью. Я показал на руку и спросил, что случилось. «Сломал, друг мой, – тихо ответил он и добавил, обращаясь не столько ко мне, сколько к себе: – Сломанные руки заживают скорее, чем разбитые сердца». Я предложил отвести его в дом своей матери, где он обсушится, обогреется и поест. «А ваша мать умеет хранить секреты?» – спросил он. «Может, и сохранила бы, – ответил я, – если б могла запомнить. Она все забывает. Вы ей хоть тайны масонской ложи выложите, к завтрашнему утру все забудет начисто». Похоже, мой ответ его устроил. Он встал, схватившись за меня, потому что был страшно слаб и с трудом держался на ногах. Поддерживая его, я почувствовал, какой он мокрый. «Где это вас так угораздило? – спросил я его. – Вы, часом, не в пруд упали, сэр?» Он промолчал, будто и не услышал вопроса. Когда он встал, я увидел, что джентльмен высок, ладно скроен и шире меня в плечах. «Отведите меня к своей матери, – попросил он, – и дайте переодеться в сухое, если можно. Я вам хорошо заплачу за труды». Я знал, что ключ от калитки в садовой стене обычно оставляют в замке, и повел незнакомца туда. Бедняга еле переставлял ноги, и ему приходилось опираться на мое плечо. Держась подальше от деревни, полями, где нас в такое время не могла увидеть ни одна живая душа, я привел его сюда, посадил за стол и накормил ужином… Только когда незнакомец сидел у огня, я разглядел его как следует. Нет, ей-богу, никогда раньше я не видел человека в таком плачевном состоянии. Весь в грязи и тине, изодранные руки кровоточат, кожа сорвана. Я как мог стащил с него, беспомощного, одежду, а он все сидел, глядя на огонь, и время от времени тяжко вздыхал, будто сердце его вот-вот разорвется от горя. Потом он стал клевать носом и вроде как задремал. Тогда я завернул бедолагу в одеяло и уложил на раскладную кровать внизу. Потом отправил мамашу спать, а сам сидел и сторожил его, поддерживая огонь, до самого рассвета, когда он вдруг подхватился и заявил, что ему беспременно надо идти, прямо сию минуту. Уж я его отговаривал и так и эдак, говорил, что он далеко не уйдет, однако гость упрямился. Он с трудом встал – и едва устоял на ногах. Вид у него был еще тот: одежда кое-как вычищена, лицо белое как смерть, на лбу здоровенная ссадина, перевязанная носовым платком. Пальто удалось только застегнуть у горла, сломанную руку продеть в рукав мы не смогли. Он терпел, только поминутно стонал от боли, да и немудрено: синяки и ссадины по всему телу, лоб разбит, рука сломана. Едва рассвело, мой гость был собран и готов отправляться в путь. «Какой тут ближайший город по дороге в Лондон?» – спросил он. Я сказал, что Брентвуд, и тогда он попросил меня отправиться с ним туда и отвести к хирургу и пообещал за труды пять фунтов. Я согласился, только спросил, не лучше ли одолжить у соседей двуколку, ведь это добрых шесть миль. Он уперся: нет, пусть никто не знает, он дойдет пешком. Он и вправду дошел, хотя я знаю, что каждый шаг на протяжении этих шести миль давался ему с болью. Я никогда такого не видел. Иногда он останавливался и опирался на изгородь, чтобы перевести дух, и все-таки шел, топал до самого Брентвуда. Я отвел его к ближайшему хирургу и довольно долго ждал. Хирург советовал ему остаться в Брентвуде, пока не станет лучше, но незнакомец сказал, что не желает об этом даже слышать, ему нужно добраться до Лондона не теряя ни минуты. Поэтому хирург сделал ему перевязь.