— Но я же тебя не обесчестила, — сказала Катерина. — Я потому и пришла сюда, что мне слишком дорога твоя жизнь.
Туфа вскипел.
— Ты украла у меня честь! — крикнул он. — Кто дал тебе право распоряжаться тем, что принадлежит мне?!
Тут уж ей совсем стало скучно — наскучили его безумные глаза, обиженный голос, эти слова о чести. Говорят, что самый опасный бык — бык апатичный, так как он вынуждает тореадора делать опрометчивые и даже опасные выпады. Туфа пришел с намерением лишь пырнуть ножом Катерину, — теперь ему хотелось ее убить.
Она сказала ему — потому что он ей наскучил и потому что ей было безразлично, какая ее ждет судьба, — что он ничуть не лучше немца, что они одинаковы, что нет у него ни чувства достоинства, как у толстяка мэра, ни отваги, как у юного Фабио.
— Я хочу уехать и не возвращаться сюда больше, когда немцы уйдут, — сказала Катерина.
— Ты вернешься, — сказал Туфа. Он стоял и тряс головой, и она поняла, что он опасен, и невольно — при всем безразличии к тому, что ее ждет, — почувствовала страх. — Только мне ты будешь не нужна. Я расквитаюсь с тобой!
Последние слова Туфа выкрикнул так громко, что их, конечно, услышали бы на площади, если бы не музыка, которая гремела вовсю, и не взрывы хохота, которыми народ награждал немца, терпевшего в винной бочке унижение за унижением. Нож полоснул ее по животу. Боль оказалась совсем не такой сильной, как она ожидала, а главное — она почувствовала облегчение оттого, что теперь все позади. И поняла, что будет жить.
Ярость Туфы разом улеглась. Он указал на рану.
— Каждый мужчина, которому ты будешь отныне принадлежать, сразу увидит и поймет, что это значит, — сказал Туфа. — И возненавидит тебя.
— Нет, найдется и такой, который меня за это полюбит, — возразила Катерина.
На полу стоял кожаный чемодан — он принадлежал Катерине, но Туфа уложил туда свои вещи. От ярости его не осталось и следа.
— Мне очень жаль, что я это сделал, но иначе поступить я не мог, — сказал Туфа.
— Я понимаю, — сказала Катерина. — Не надо извиняться.
Из раны обильно текла кровь, но Катерина не хотела притрагиваться к ней, пока он не уйдет.
— Теперь я вернул себе честь, — сказал Туфа. Он поднял с пола чемодан. На улице стоял невероятный гвалт, и Туфа мог незаметно скрыться. — Ты храбро держалась, но я все-таки вернул себе честь.
— Уходи, — сказала она. — Ради всего святого, уходи. Он продолжал стоять в дверях.
— Извини, — сказал он. — Но я не мог поступить иначе. Катерина понимала, что пора останавливать кровь; она вышла в спальню, взяла простыню, но когда вернулась, увидела, что Туфа все стоит на прежнем месте.
— Ну, чего тебе от меня еще надо? — выкрикнула она. — Хочешь, чтобы я отдала тебе нож? Ты этого хочешь?
Он произнес ее имя. Это стоило ему огромных усилий. Но больше он ничего не мог сказать. И она поняла.
— А-а, — сказала она. — Ты хочешь, чтобы я тебя простила.
В полумраке она не видела, кивнул он или нет, но почувствовала, что именно этого он хочет.
— Ну, хорошо, я тебя прощаю, — сказала Катерина. — Люди, которые так поступают, не просят прощения, но я прощаю тебя, Туфа.
Когда он ушел, она остановила кровь и отыскала свою медицинскую сумку. Рана была чистая, и она сразу зашила ее хорошим кетгутом, поставляемым для германской армии, а потом перебинтовала хорошими бинтами, поставляемыми для той же армии. И все это время она слышала, как на площади гремел духовой оркестр и сумасшедший старик бил в свой барабан, немножко отставая от темпа, и это почему-то действовало на нее успокаивающе. Перевязав рану, она переоделась и, выйдя за порог поглядеть на праздник, не без удовлетворения обнаружила, что ноги у нее дрожат не больше, чем полчаса назад, когда она вылезала из винной бочки. Начинало темнеть.
Если бы Лоренцо отпустил сейчас фон Прума, тот упал бы прямо среди винограда, но Лоренцо крепко держал его в объятиях и заставлял плясать. Страшно было смотреть на эту пляску, ибо немец выглядел, как марионетка, — так дети пляшут иной раз с куклой.
— Ну, хватит, я хочу присесть, — сказал немец. — Хочу отдохнуть.
Но Лоренцо вовсе не собирался дать ему присесть и отдохнуть; он хотел, чтобы немец, когда он его выпустит, упал в виноград, и лежал там, и не мог подняться. А с винограда трудно подняться. Вскоре после того, как Малатеста появилась на пороге дома Констанции, Лоренцо выпустил немца, и тот упал ничком в виноград. Немец попытался встать — раз, другой, но неизменно увязал в винограде и падал снова и снова, пока не выбился из сил. В бочке прежде хранилось вино; остатки его смешались со свежим соком, и фон Прум весь перепачкался в этой жиже — его тонкие шерстяные брюки стали багровые, а грудь и лицо такие красные, как вино у нас в погребе.
— Переверни его! — крикнул Бомболини, обращаясь к Лоренцо. — Не то он захлебнется.
— Ну и пусть! — кричал народ. — Пусть захлебнется. Лоренцо схватил немца за ремень и перевернул его.