Это было на первом этапе пути, когда он вернулся из Гизы, где целый день зарисовывал виды, на каирский постоялый двор «Аль-Рашид», порекомендованный ему британским консулом в Александрии полковником Кэмпбеллом. Он тогда еще к этому не привык: солнце здесь заходит быстро, и, едва оранжевый шар скрывается за горизонтом пустыни, землю окутывает кромешная темнота (можно сказать, тьма египетская), которую лишь погодя понемногу рассеивают все ярче вспыхивающие звезды. Именно в такую минуту, бесконечно усталый, он слез с верблюда; проводник и носильщик в одном лице и не подумал снять его рисовальные принадлежности с третьего дромадера, да и сам не сошел со своего: все эти сложные процедуры — распутывание тороков и ремней, перенесение поклажи на землю (особенно бережно — папку с рисунками) — Робертс вынужден проделывать в одиночку, в полной темноте, и, возможно, поэтому, едва войдя — навьюченный, как верблюд, взмокший от пота и раздосадованный — внутрь постоялого двора «Аль-Рашид», он немедленно положил вещи на пол, знаком приказал слуге отнести их к нему в комнату, а затем сел за столик и велел подать хлеб и вино. Зал был пуст, если не считать сидящего в углу, близ приоткрытого окна, за которым тарахтела какая-то запоздалая двуколка, щеголеватого мужнины — без сомнения, европейца и путешественника. В его освещенном двумя масляными светильниками лице, склонившемся не над тарелкой, а над альбомом для стихов, было что-то восточное, но подобные смешанные черты Робертс достаточно часто видел в салонах Эдинбурга, Лондона или в обществе французских аристократов и потому не спешил с выводами. Ему не понадобилось ни секундой дольше приглядываться к незнакомцу, чтобы понять, чем тот занимается: извлеченным из портмоне листочком папиросной бумаги он тушевал фон только что законченного рисунка. Вероятно, как и сам Робертс, целый день делал наброски и сейчас, поужинав, поправляет то да се, наверняка прекрасно зная, что ничто так не подводит рисовальщика, как память.