— Я шотландец, британский подданный. Вашу борьбу, как и лорд Байрон, всегда почитал обоснованной, справедливой, героической. Османская империя скоро распадется. Вы сами должны были это видеть — в Каире, Александрии, Дамаске, даже в Стамбуле. Везде. Это колос на глиняных ногах. Ваш час не за горами.
С этими словами Давид Робертс поднял поданный ему слугою бокал и обратился к незнакомцу по-гречески, однако не на современном языке, которого не знал, а на древнегреческом.
— Kyliks filotesias
[67], — сказал он, чокаясь в воздухе с незнакомцем.Тот от всей души рассмеялся.
— Вы меня принимаете за грека?
— Совершенно верно.
— Я поляк.
— Эти слова он почему-то произнес опять по-французски, после чего вернулся к чистому, безукоризненному английскому. — Не знаю, слыхали ли вы когда-нибудь про такую нацию.«Что ж, это еще интереснее», — подумал Робертс. О греках он знал немного, но все-таки кое-что конкретное. О поляках же почти совсем ничего, если не считать прочитанной в газете семь или восемь лет назад заметки о кровопролитных беспорядках где-то в снегах. Стыдно было бы признаться, что он понятия не имеет, насколько далека Польша от Санкт-Петербурга. К счастью, разговор свернул в сторону от политики.
— Ну конечно, — произносит вслух Давид Робертс, — Шопен. Только он редко выступал в публичных залах. Предпочитал дворцы. А туда не всякий мог войти его послушать.
Неизвестно, что об этом думает поляк, принявший предложение шотландца пересесть за его столик. Слуга подает ему чистый бокал, стакан с водой и блюдо, где лежит тонкая плоская лепешка — ее ломают и макают в оливковое масло. Через минуту слуга возвращается с уже откупоренной бутылкой сирийского вина. А также, по требованию Робертса, приносит и зажигает свечи, которые горят куда ярче, чем трепетные масляные светильники. Теперь — на этом настоял Робертс — они показывают друг другу свои наброски и обмениваются мелкими замечаниями.
— Поскольку вы поэт, — говорит наконец шотландец,
— и рисуете исключительно ради мимолетного удовольствия, как определить, что побуждает вас писать стихи? Вдохновение? Чувство долга?Поляк отвечает, что и то и другое, хотя это невозможно объяснить так же просто, как то, почему тянет взять в руку карандаш или кисть. Еще он говорит о своем родном языке: его народ, подобно Греции приговоренный к политическому небытию, лишь в поэзии обретает самого себя — свободным и всеведущим.