Минут через двенадцать после моего прихода в боковом зале на четыре столика появился Барон, в традиционном клубном блейзере и со щеточкой коротко подстриженных седых усов. Ни намека на развязность, ни капельки фривольности манер, ни грамма скованности — предо мной был стопроцентный джентльмен высшей английской пробы.
И может быть, только мне было известно, что за его сдержанным аристократизмом скрывается пытливая личность, много повидавшая и хлебнувшая лиха, с душой патриота, солдата и гражданина мира.
Он молча сел напротив меня, и мы замерли, глядя друг другу в глаза. Иногда по его лицу пробегал нервный тик, и он автоматически удерживал его пальцем, массируя левую сторону виска и крепче сжимая зубы. Мы оглядывали друг друга, ища произошедшие в наших лицах изменения за последние полтора года после встречи.
— Ну, здравствуй, Максим, — наконец произнес Барон, слегка касаясь моей руки.
— Здравствуй, Николас, здравствуй, дорогой мой друг, — подпадая под влияние его обаятельной натуры, промолвил я.
К столу подошел официант в расшитой мексиканской куртке-безрукавке, белоснежной сорочке и расклешенных брюках, полы которых прикрывали сапоги на высоких каблуках.
— Николас, у тебя такой имеется в коллекции? — спросил я у Барона, указав на длинноствольный пистолет шикарного официанта. — Он, верно, из восемнадцатого века?
— Это слабая имитация, Максим. Длинноствольное оружие для ковбоя неудобно — точность в ближнем бою не столь нужна.
— Интересно, Николас, есть ли у тебя раритеты, принадлежащие известным людям?
— Кое-что имеется, но не столь из-за факта принадлежности их знаменитостям, сколько за то время, которое они представляют. Для меня это важнее, Максим.
— Конечно, Николас, для тебя, как историка, дух времени передается через вещь, на которой есть отпечаток того самого времени. Помнишь, как у японцев… Сибуй — терпкий или крепкий с налетом времени?
Япония была нашей любимой темой, правда, только в рамках культуры. В целом мы уделяли этой стране мало времени — только когда спонтанно она попадала в поле нашего зрения.
Встречи наши были короткими, но меня волновала одна личность из жизни Британии — Байрон. Конечно, я кое-что знал о нем, но передо мной был представитель этой страны, и хотелось услышать о поэте-романтике от его соотечественника.
— Николас, мы виделись много месяцев назад, и встреча была короткой. Тогда, на Ганноверской выставке, все свелось к деловому общению. Я сожалел, даже тосковал и тогда и после по упущенной возможности побеседовать, как говорят у нас…
— …за жизнь? — спросил Барон на русском языке.
— Вот именно: за жизнь и по душам! Моя встреча с тобой хороша еще и тем, что можно потом мысленно возвращаться к ней и продолжить разговор. Хотя и в одиночку. Так вот, Николас, тогда мне хотелось вовлечь тебя в разговор о личности, которая с детства у меня на виду, но по-настоящему я ни разу не разобрался в сущности его натуры…
— Ты имеешь в виду… — стал угадывать Барон, — Из художников? Я знаю, тебе близок наш «английский Айвазовский» — Тернер. Ну не короли же? Так кто?
— Байрон. Джордж Гордон Байрон.
Мой английский друг удивленно посмотрел на меня и спросил, видимо считая, что поэзия не моя стезя:
— Что произошло? Почему именно он взволновал тебя? — сделав паузу, Барон неуверенно сказал: — Кажется, я начинаю понимать… Ведь Байрон родился в 1788 году, а умер — в 1824. Все ясно: это стопятидесятилетие в прошлом году, нет — в позапрошлом. Так, Максим? Но почему?
— Николас, у меня есть такая привычка: оставлять себе газетные публикации, интересные брошюры, фото… О событиях и людях.
— Когда же ты все это читаешь? И тем более, где хранишь, Максим?
— Приспосабливаюсь. Увидел, вырезал и в… папочку — пусть ждет своего часа. Вот так-то, Николас!
— Для меня, Максим, страшен тот факт, что Байрон неверно понят, даже в Англии, — ему не могут простить его революционные настроения.
— Но не для России. И не только за революционные настроения, а за лиризм и веру в правое дело. Ведь он примыкал к революционной ситуации тогда, когда искал правду жизни. Возьми, например, его приезд в Грецию, где он помогал повстанцам и… туркам, правда, которые попали в плен, — он их выкупал.
— В России юбилейную дату отмечали широко?
— Как обычно, в масштабе всей страны. Но Россия признала поэта сразу, еще при его жизни. Вяземский, друг Пушкина, и сам Пушкин. Он сказал о Байроне: «исчез, оплаканный свободой» и заказал панихиду «по рабе божьем Георгие».
Мы помолчали, и про себя каждый подумал о своем отношении к поэту, которого уважал Пушкин и многие люди в царской, в то время, России.
— И все же, Максим, — допытывался Барон, — почему ты придаешь столь большое внимание этой личности? Она еще в юности нашла отклик в моей душе. Но почему — ты? Прошу — коротко и ясно.
Мне было что спросить у Барона о его талантливом соотечественнике. В семьдесят четвертом году мне исполнилось сорок лет, и это заставило провести «ревизию» своей жизни. А тут — Байрон, его юбилей, идеал свободолюбивой личности, понятой и признанной в России.