Как тут было не жениться – вот он и женился после того, как ушел от матери, - ушел без всяких объяснений, сцен и скандалов, забрав все свои вещи, и поселился на другом конце нашего городка, возле Антоновой балки. Там он снял половину дома – старой, заросшей крапивой базилики с краснеющими из-под осыпающейся штукатурки кирпичами, вьющимся по стенам диким виноградом, деревцем, проросшим на карнизе, и башней над крышей, где устроил свою метеорологическую лабораторию. А вскоре у него родился сын, мой единокровный братец. Мать страшно мучилась, ревновала и страдала из-за этого. Она похудела, осунулась, пристрастилась к картам и водочке, которую пила, брезгливо смакуя каждый глоток. Да и во всей нашей жизни что-то надломилось, оборвалось, и несчастье проступило в ней, как тайный водяной знак.
Мать взяла с меня и Евы клятву, что мы не станем бывать у отца, в его базилике. Причем, взяла не с каждого в отдельности, а с нас вместе, чтобы каждый был свидетелем клятвы другого или даже его обличителем – на тот случай, если у другого возникнет соблазн ее нарушить. «Обещайте мне… нет, поклянитесь, что, как бы ваш отец вас ни зазывал, вы никогда не переступите порог его дома», - сказала она, лежа на тахте в своем китайском халате из черного шелка, с вышитыми серебром драконами, стараясь смотреть мимо нас, но невольно позволяя взгляду удостовериться, что мы все же мимо нее не смотрим.
При этом она приложила тыльную сторону ладони ко лбу, словно у нее слишком болела голова (болела ужасно, просто раскалывалась), чтобы в дополнение ко всем мучениям выслушивать наши легкомысленные отказы выполнить то, о чем она нас просит. «Поклянитесь же для моего спокойствия. Я вас умоляю. И эта метеорология… чтобы я о ней больше не слышала!» - Мать слегка приподнялась, опираясь о локоть, и потянулась к клетчатому пледу, наброшенному на валик тахты, не столько собираясь укрыть им ноги, сколько обозначая желание, чтобы это сделали мы и тем самым проявили о ней заботу, еще раз доказали, что мы ее любим, прощаем и не осуждаем.
Нашего осуждения мать особенно опасалась, и на это была причина.
Она, конечно, замечала, цепко схватывала взглядом, как мы с сестрой, едва войдя в комнату и приблизившись к ней, успевали обменяться красноречивыми взглядами, означавшими, что мы
Да, раз графинчика не было в буфете, значит, он был именно там, за тахтой. И оставалось в нем всего-то на донышке, иначе бы у матери не блестели бы так глаза, не подрагивал подбородок и не блуждала на губах бессмысленная улыбка. И, конечно же, у нее не возникла бы идея потребовать от нас эту клятву.
Все это, признаться, выглядело слишком нелепо, и нам было стыдно друг перед другом за участие в разыгрываемой комедии. Кроме того, получалось так, что этой клятвой мы предавали отца, который ждал нас у себя (ведь мы обещали), поминутно смотрел в окно, страдал от навязчивой мысли, что мы о нем совершенно забыли и он стал нам совсем чужим, ненужным, неинтересным. А может быть, он думал, что мы не могли его простить, и от этого еще больше мучился, казнил и изводил себя. Все это мы очень хорошо понимали, но все же нам пришлось поклясться – сбивчиво и невнятно пробормотать, что мы не станем… бывать… не переступим порог... Пришлось из жалости к матери и из страха, что наш отказ ее доконает, она будет пить еще больше и в конце концов совершенно сопьется, превратится в хроническую, неизлечимую алкоголичку с опухшим лицом и дрожащими руками.
Но у отца мы все же бывали.
Правда, бывали не вместе, а порознь. Мы скрывали свои посещения друг от друга, больше всего опасаясь, что они совпадут по времени, что мы столкнемся в дверях, как сталкиваются входящий и выходящий, или встретимся на лестнице: скажем, я поднимаюсь, а Ева уже спускается. Чтобы этого не случилось, каждый из нас устремлялся к отцу, лишь убедившись, что другой все это время намерен провести дома. Каждый с видимым безразличием спрашивал другого: «Ты никуда не собираешься?» - «Нет, я побуду дома». – «Часа два-три? Тогда я не буду брать ключ». – «Конечно, не бери». – «Ведь ты мне откроешь». – «Ну, разумеется…»
Собственно, зачем нужны были подобные предосторожности? Наверное, они помогали нам сохранить иллюзию верности клятве и не чувствовать себя сообщниками в том, что мы предавали мать (а ведь мы ее действительно предавали). И отец, сознавая это, никогда не спрашивал, почему мы не вместе, и не выдавал меня Еве, а Еву - мне: не хотел разрушать наши последние иллюзии. Не хотел, поскольку и так чувствовал себя во многом разрушителем.