— Ни души, не бойся, заходи. — Петрушкин быстро пошел к двери, открыл ее перед гостьей. Глафира поставила ведра возле дорожки и вошла в дом.
В доме будто ждали ее прихода: стол был накрыт весьма богато. Было здесь и холодное птичье мясо, и нарезанный чужук, индейка, красная рыба. Были и малосольные огурчики, и помидоры в глубоких тарелках. Стояли тонкогорлые нарядные коньяки. Изобилие радовало глаз.
— К свадьбе, что ли, подготовку затеял? — спросила Глафира, взяв в руки пузатую бутылку импортного коньяка. — Что это такое, Андрей Алексеевич, не одеколон ли?
— Это коньяк, Глаша.
— Ну! И вкус как обычный?
— Давай откроем, — Петрушкин открутил пробку, разлил по рюмкам. — Попробуй.
— Я в жизни коньяк не пробовала. Говорили, что клопами пахнет. Правда это?
— Пустое. Коли выпьешь да закусишь конфетой, будет шоколадом пахнуть. — Петрушкин выпил.
— Уж не лучше ли привычная водочка? Что-то душа не желает это принимать.
— Это ты зря. Коньяк действует, как лекарство, если его в меру принимать. Да ты сама попробуй, — он взял ее рюмку и заставил выпить. — Ну как?
Глафира закивала головой. Через минуту щеки ее порозовели, глаза заблестели. Петрушкин подвинул свой стул к ней поближе, обнял ее, повернул к себе ее лицо и крепко поцеловал. Глафира, молча сопротивляясь, выставила локоть.
— Люблю я тебя, Глаша, — Петрушкин погладил ее по спине своей твердой рукой, — люблю, — и он снова пытался поцеловать ее.
— Борода у тебя колючая. Все лицо исцарапал. Перестань, — сказала Глафира и отвернулась
Петрушкин налил еще по рюмке.
— Глаша, хочу спросить у тебя... скажешь?
— Говори.
Петрушкин помедлил немного:
— Милиция здесь ходит вокруг да около, все выспрашивает что-то потихоньку. С тобой не разговаривали?
Глафира повернулась к нему, глядя широко раскрытыми глазами.
— Кто тебе сказал?
— Знаю. Слышал, что и с тобой говорили.
— Ты брось болтать такой вздор! Не сам ли ты позвал милицию, когда старуха пропала? Все плакался: найдите, утешьте. Если и приходили, то по твоему же делу, тебе помочь. Я ничего и слышать не хочу об этом! Я свой урок не забыла. На всю жизнь хватит!
— Ты не финти, Глаша, я добр, но и строг. Ничего не скрывай, говори прямо!
— Убей меня бог, если я понимаю, о чем ты говоришь! Я сплетнями не занимаюсь. Коли не к месту я здесь, могу и уйти! — Глафира рванулась с места, но Петрушкин удержал ее за плечо.
— Сиди ты! Не дрыгайся! — зло сказал он, когда Глафира снова брякнулась на стул. Рука у него была тяжелой и сильной. Глафира резко высвободила плечо.
— Чего тебе? Силу показываешь? Только на силу не надейся, вот тебе! — и она поднесла к его носу кукиш.
Петрушкин оторопел. Но, поняв, что здесь силой и угрозами ничего не добьешься, сменил тактику:
— И чего ты осерчала, Глафира! Наговорила бог знает что! Да ты садись, садись. Не обижайся. — Он подвинул ей новую рюмку, а голос у него был грустным. — Когда человек любит, он сам не свой делается. Вот представляю в мыслях кого другого рядом с тобой, и злоба берет, ревную. Я тебя, Глаша, и к этому милицейскому майору ревную. Вот почему я и спросил, зачем он тут ходит. Если что обидное сказал, прости. Моя тут вина.
Глафира уж и не знала, верить или не верить ему. Пристально вглядывалась она ему в лицо расширенными глазами. Петрушкин сидел грустный, виноватый, глаза полны слез. Добрая по натуре, Глафира пожалела его, обняла за шею, погладила седеющие волосы.
— Хорошо бы всю жизнь вместе. Правда, Андрюша?
— О другом и не мечтаю, — Петрушкин потянулся к ней. — Я боялся, что этот майор из-за тебя ходит. Как подумаю о нем — сердце горит. Ну теперь-то я спокоен. Верю тебе. А он за тобой не пытался ухаживать? Ничего не говорил? Ни словечка?
Глафира снова отодвинулась, разглядывая Петрушкина, словно видела его в первый раз. Не такой уж он, этот Петрушкин, тощий да высохший. Это его борода и старая одежонка таким делают. Так-то мужик крупный, жилистый, крепкий. И на лицо не плох — нос прямой и ровный, подбородок упрямый, глаза светлые...
Глафира привалилась к нему грудью:
— Не люблю я милицию. Всегда они кого-то ловят, всех подозревают. В тот раз, когда майор сюда приходил, я у ворот стояла.
— О чем же он говорил с тобой?
Хотя в голове у Глафиры и шумело, но правды она Петрушкину не сказала:
— Все милиционеры грубияны. Прогнал. «Не стой здесь! Уходи отсюда!».
— Ты ведь упрямая, неужели послушалась его?
— Ученая стала — с милицией связываться давно охоты нет. Ушла.
Петрушкин не поверил. Он налил ей еще одну рюмку коньяка.
— Ну, хватит, и чего мы вдруг об этом заговорили? Ну их к бесу! Они — сами по себе, а мы — сами собой, верно? Не будем портить себе настроение, давай выпьем по маленькой. Твое здоровье!
Они сидели за столом долго. Пили, ели. Когда допили наконец коньяк, Петрушкин сказал:
— Отдохнуть бы надо. Пусть хмель немного выветрится, — и сдернул с кровати покрывало.