Вначале мы шли молча. Лишь на крутых склонах горы Маринка, чтобы не упасть, хватала меня за руку и тотчас же отпускала. Поспешность, с которой она отпускала рукав моей блузы, как только склоны становились более пологими, подчеркивала, что первой идти на примирение Маринка не собирается. По вопросам, которые она задавала Леферу, нетрудно было догадаться, что ей кое-что уже известно. И если Маринка об этом пока не говорит, то этому мешает только ее самолюбие. Знает ли она, кто меня оклеветал? Знает. Скорее, знает точно. И рассказал ей об этом не кто другой, как Лида. А расспрашивала Маринка Лефера лишь для того, чтобы еще раз убедиться в своей правоте. Теперь можно понять состояние, в котором она находилась во время моего последнего визита к Хрусталевым. Да и не только она, но и Анна Алексеевна. Глядя на меня через окно, мать, наверное, думала: «Как же можно было ошибиться в этом человеке?» Клеветник поступил как нельзя более подло. И какое наказание он понес за это? Никакого. Да и как можно было привлечь его к ответственности? Предположим, попытались бы выяснить обстоятельства дела. С чего бы начали? Ясно, что с вопросов. И первый из таких вопросов был бы следующий: «Товарищ Нагорный, угощали ли вас Хрусталевы обедом?» — «Да, угощали». — «Совершали ли вы с Маринкой прогулки в уединенные места?» — «Совершали». После таких вопросов и ответов, в общем-то ничего осудительного в себе не содержащих, Маринка убежала бы, куда глаза глядят. И выходит, что такое расследование само по себе могло бы причинить пострадавшим не меньшую душевную травму, чем клевета. Сам же клеветник оказался бы в числе торжествующих. Расспрашивать сейчас об этом Маринку не следует. Внутренний мир человека боится сквозняков. Приоткроешь его, и он начинает остужаться. Не следует еще и потому, что чувства молодых людей похожи на неокрепших детенышей диких животных. После прикосновения к ним чужих рук мать иногда бросает их и крошечные живые существа погибают. Ведь было же время, когда Маринка, казалось, не только начала проникаться ко мне доверием, но и радовалась моему приходу. Но стоило какому-то недобросовестному человеку попытаться влезть в ее душу, как она, как мимоза, тут же закрылась, даже для меня. Не выдержала все-таки Маринка, спросила:
— Ты все еще сердишься на меня?
— Если кто-нибудь из нас и сердился, то, по-моему, не я, а ты. Кто-то кого-то даже в предатели зачислил. И вот это клеймо приходится теперь носить как каинову печать.
— Не будь такой букой. Ну хочешь я поцелую тебя?
Я остолбенел. Можно было допустить все, что угодно, но только не готовность Маринки искупить свою вину поцелуем. Хмельная волна захлестнула меня. Сколько же дней прошло с того памятного вечера, когда она сказала: «Не приходи ко мне целую неделю. Я разберусь и, может, сама тебя позову». Прошла не одна, а целых семь долгих недель.
— Значит, разобралась все-таки?
Маринка не сказала, а ответила утвердительным кивком головы.
— Тогда целуй, как обещала.
— Видишь ли, Коля, ты высокий, и мне не дотянуться до тебя. Стань, пожалуйста, передо мною на колени.
Надо же было придумать такое! Сколько стоило ей душевных сил покорить свою девичью гордость, решиться на искупление своей вины поцелуем. И придумала, вышла из положения, поднялась надо мною еще выше. Ну что мне оставалось делать? Я стал перед ней на колени.
— Может, мне еще и лечь у твоих ног?
— Нет, не надо, — Маринка обвила руками мою шею и, целуя, говорила по слогам. — Навязался ты на мою голову. Сколько я наплакалась из-за тебя. А все этот ваш противный Демидченко. Пришел к нам домой и давай рассказывать маме: что было и чего не было. Теперь признавайся, говорил ты все это?
— И ты поверила? Ты помнишь, когда я говорил тебе: «Да знаешь ли ты, что в одну трудную минуту я готов был на все, лишь бы не лишиться веры в человека, твоей веры?»
— Я, может, и не поверила бы, если бы не упоминание о некоторых правдоподобных мелочах. Но теперь хватит об этом. Скажи мне лучше, любишь ли ты свою Маринку так же, как прежде?