Нюша окинула комнату взором, все было в ней давно знакомо: и жиденький столик в углу с небольшим зеркалом на нем и двумя вазочками по бокам с помятыми искусственными цветами, и карточка, висящая у кровати, изображавшая какого-то офицера со свирепо вытаращенными глазами и сильно закрученными усами. Откуда взялась эта фотография у Нюши, она и сама не помнила хорошенько, но повешена она была с определенной целью, так сказать для форсу. Этот невиданный ей христианолюбивый воин сходил то за брата, то за жениха, смотря по обстоятельствам, и не раз поднимал значимость Нюши в глазах навестивших посетителей.
В комнате было накурено, пахло сладкими скверными духами, по полу рассыпаны были окурки, на стульях валялись скомканные белье и платья. Голова трещала после вчерашнего напитка, а за стенкой слышалась визгливая ругань «барышень». Нюша медленно встала, намочила полотенце водой и обвязала им голову. Затем подняла с пола деньги, положила их на ночной столик, собираясь спрятать.
С этой целью она вытащила из-под кровати набитый сундучок, повидавший жизнь, и раскрыла его. Сундучок этот был, так сказать, заповедным ларчиком, в нем она хранила все то, что дорого ей было по воспоминаниям, и все, что представлялось ей до известной степени ценным. И чего только не было в нем! Целый ассортимент пестрых коробок с картинками на крышках, частью пустых, частью заполненных разными лоскутками, катушками и лентами. Тут же виднелись бисерное пасхальное яйцо, нераскрытый флакон духов, пара шелковых розовых чулок. Но наиболее дорогие ее сердцу предметы лежали на самом дне сундучка: то был серый байковый платок, подаренный ей матерью в деревне при снаряжении ее в путь-дорогу, и серебряный крестьянский крестик на шелковом шнурке.
С тех пор как Нюша попала в «заведение», она считала себя опоганенной и креста не носила, да и не все гости любят крест, иные так засмеют за него, что лучше уж от греха подальше.
Глубокая, безысходная тоска охватывала всякий раз Нюшу, когда пылко она принималась за пересмотр содержимого сундука. Вспоминались ей детство, родная деревня, братишка, мать, Малый Волхов, и нестерпимо отвратительной казалась ей теперешняя жизнь. Склоняясь над сундучком, она машинально перебирала в нем предметы, а набегающие слезы неудержимо катились и на материнский платок, и на крестьянский крест, и на пасхальное яичко.
В этом грустном смятении застала ее вбежавшая к ней Катя, единственная женщина этого вертепа, дружившая с Нюшей.
— Ну вот, ты опять ревешь, и с чего бы это? — сказала Катя. — Все вчера было по-хорошему. Плясали и пили, то-то драки не было, а ты вдруг плачешь!
— Эх, Катя, грустно мне все как-то, тоска сосет.
— С чего тебе грустить? Хозяйка тебя уважает, вот ты живешь, а мы так спим.
— Эх, что мне в том, когда душа болит. Мы все привыкли к этой жизни.
— Послушай, Нюшка, ты все копаешься в прошлом. Знаешь что? Со вчера делов у нас нет никаких, давай я посижу с тобой, а ты расскажешь все-все про жизнь. Ты знаешь, я люблю романы, что за сердце хватают. Вот тебе карамели от скуки, ешь и рассказывай, а я слушать стану.
И, уговорив Нюшу, Катя усадила ее на диван, села с ней рядом, закурила и принялась слушать.
— Ну, сказывай валяй!..
— Ну, что там сказывать? Известное дело, ничего интересного.
— А ты сначала расскажи, а там увидим, интересно или нет.
Наконец после долгих уговоров Нюша принялась за рассказ:
— Деревня наша построена на крутом берегу реки Волхов… И красива же эта река! Весной разливается она широко, заливая берег насупротив, течение в ней быстрое, вода глубокая. Сядешь эдак, бывало, где-нибудь на откосе летним вечером да и думаешь: эх, благодать-то какая! То из-за поворота покажется плот, а на нем костер разведен и чугунок греется, то проплывет баркас под парусом, а два раза прибывает пароход, и чудно глядеть, как по приходу его разбивается волна о берег. Мы жили небогато, но хозяйство было крепкое: двухсрубная изба, две коровы, лошадь, десяток овец — и все на четыре души.
Семья наша была невелика: я да братишка на десять годов моложе меня. Любила я брата Алешеньку, словно сына родного. Я же его и вынянчила. Бывало, когда был он маленький, упадет да и кричит: «Ушка, Ушка!» Это он меня кличет, да только не может сказать «Нюшка». Но это я так, между прочим вспомнила.
Когда мне пошел восемнадцатый год, случилась у нас беда: тятенька мой по весне выпиливал дрова, сплавлявшись по реке, простудился, пролежал в горячке восемь дней, а на девятый и помер. Остались мы с матерью-старухой без мужика и кормильца. Протянули еле-еле как год, а там видим, дело плохо: хозяйство наше пошло на убыль — продали сначала овцу, потом корову, а затем и лошадь. И к наступившей новой осени остались мы с одной коровой.