– Слушай, – поморщился Алексей, – я уже тысячу раз слышал такие вещи и сто раз о них сам писал. Просто у нас получилось, вот и все. А если бы мы снова сопрягались в подъезде, путаясь в одежде, то опять бы получили лишь жалкое содрогание.
– Нет-нет! Я готова была с тобой по-настоящему кончить! Я люблю один твой рассказ из той книжки, что ты подарил… Ну, помнишь: там герой читает на улице объявление об услугах машинистки, начинает по почерку представлять себе эту женщину, сочиняет рассказ, как влюбляется в нее, и приносит ей его печатать. И когда она доходит до конца, отстукивает последнюю фразу, он звонит к ней в дверь, – как и герой рассказа, минута в минуту.
– Когда я написал этот рассказ, – с горечью сказал Звонарев, – мне было столько же лет, сколько тебе теперь. А сейчас и машинисток-то никаких нет, и никто больше не нуждается в их услугах. Компьютеры, принтеры… Рассказ устарел, и я устарел.
– Неправда! Ни герой, ни героиня не устарели, а эту несчастную машинку можно заменить компьютером. А можно и не менять. Я в этой героине видела себя, а на машинку эту даже не обратила внимания. И, между прочим, для меня все сбылось, как в твоем рассказе!
Конечно, после такого разговора, забыв об опасных днях, Катя вскоре снова прыгала на его животе, отбрасывая волосы назад, кусая губы, кончила бурно, вся в слезах, крупно содрогаясь и зажимая сама себе рот ладонью. Потом она упала к нему на грудь и, распластавшись на нем, моментально уснула, уже не вспомнив о ванной.
В шесть утра Катя растолкала тяжело спящего Звонарева, сказав, что через час обитатели коммуналки начнут подниматься.
– Сварить тебе кофе?
– Не надо. – Мрачно сопя, он одевался. «Поутру так невыносима пустоты беспредельность в сердце». Это уже не Лупанарэ, а настоящий японский поэт.
Свеженькая Катя, сидя среди скомканных простыней, с прищуром глядела на него. Отвернулась бы, что ли! «Утро сорокалетнего мужчины» – слишком натуралистическая картина. Хотя – пусть смотрит. Должны же быть у молодости преимущества.
Она легко вскочила на ноги, повисла у него на шее.
– Внутри все боли-ит! – Она спрятала лицо у Алексея на груди.
«А у меня – и внутри, и снаружи. Я весь – тупая, угрюмая, подлая боль». Он осторожно разжал ее руки, чмокнул в темя и сказал:
– Пока. Увидимся на работе.
Коридор был пуст, но в ванной уже завывал кран, поэтому расстояние до выхода Звонарев преодолел широким шагом. Здесь, несмотря на Катькины инструкции, он завозился с замком, а кран между тем замолк. Дернув изо всех сил защелку и содрав при этом кожу с пальцев, он распахнул наконец дверь. В проеме ее, словно ожидая, когда он откроет, стояла женщина в лыжном костюме с собачкой на поводке.
– Вот спасибо, – пропела она и тут же смолкла, уставившись на него с открытым ртом.
Он с испугом покосился на нее. Неужели Катькина мать? Да нет, слишком молода для этого, лет тридцать пять. Чего же она так смотрит? Посторонних мужчин здесь не видала? В глазах незнакомки зажегся странный огонек, она метнула взгляд через плечо Звонарева, вглубь коридора. Он проследил его направление: взгляд ударился в Катькину дверь и рикошетом вернулся к нему. Значит, все-таки – мать? Блин!.. И похожа! Да нет, ничего не похожа, просто он видел ее где-то. Но где? Крашеная блондинка, смазливая, в теле, но стройная. Переспал, что ли, с ней где-то спьяну?
И тут он узнал ее. Он переспал с ней спьяну – лет пятнадцать назад, в общежитии Литинститута. Это была Лена Порывайло – немного погрузневшая, с красноватой кожей на шее.
Глаза Алексея выдали, что он узнал ее.
– Это ты? – только и сказала она.
– Это я, – ответил он, как в анекдоте. Всю жизнь его преследуют эти аристотелевы узнавания-неузнавания, будь они неладны!
Позади щелкнула задвижка на двери ванной. Звонарев, прижавшись спиной к косяку, обошел по левому флангу крутое бедро госпожи Порывайло, на лице которой застыло какое-то странное, незаконченное выражение: словно человек собирался улыбнуться или заплакать, но что-то ему помешало. Собачка дергала женщину за поводок. Алексей, не оборачиваясь, пошел по ступенькам вниз. Вся эта сцена заняла не больше тридцати секунд.