С Володей Ветрогонским меня связывало многое. Он был добрым человеком, прекрасным товарищем. Много помогал своим ученикам с заказами, с получением мастерских, с устройством на работу. Наши биографии и судьбы до определенного момента складывались одинаково, и события нашей жизни почти совпадали. Мы ровесники с разницей всего лишь в месяц. Учились в средней художественной школе. Потом воевали. После окончания войны поступили в институт имени Репина. Он — на графику, я — на скульптуру. Вместе учили немецкий язык, вместе в первой команде играли в волейбол, вместе окончили институт и были приняты в Союз художников. Одновременно стали председателями секций, он — графической, я — скульптурной. Наши сыновья учились вместе на одном курсе на графическом факультете. Даже наши матери умерли в один и тот же год.
Мы были членами правления Союза художников СССР, членами многих всесоюзных выставкомов и поэтому без конца ездили вместе по стране в одном купе поезда и жили вместе в гостиницах. Сколько было выпито вместе, трудно сейчас вспомнить. Только я знал, что, если уже ночь, когда в незнакомом городе все уже закрыто, Володя чудом добудет необходимую нам бутылку и какую-нибудь еду.
Пил он легко и весело. Выпив, начинал петь «Крутится, вертится шарф голубой». Это значило, что он дошел до кондиции, а утром шел в баню попариться и после этого спокойно мог работать. Володя любил симпатично прихвастнуть и романтизировать события, связанные с его биографией. Как-то мы сидели в его мастерской, и после пятой рюмки он предложил:
— А теперь я хочу выпить за мою жену Люсеньку, которая меня раненого с поля боя вытащила.
Люсенька, которая сидела рядом, спокойно заметила:
— Чего ты треплешься? Мы с тобой только после войны познакомились!
Все знали, что они познакомились только после войны и что Володя не был ранен, но это не было желанием соврать, а просто ему очень хотелось немного романтизировать свои отношения с Люсенькой.
Году в семьдесят четвертом в нашу новую квартиру, куда мы переехали с Песочной набережной, приехал известный немецкий график, академик Вернер Клемке. Высокий элегантный господин, одетый с европейским шиком. Прекрасный художник и остроумный человек. К его приходу мы приготовили, как нам казалось, «европейский» прием. Это был фуршет с сэндвичами, птифурами, рольмопсами, сардинами и другими немногочисленными советскими деликатесами, сохранившими иностранные названия. После того как он побыл у нас около часа, вежливо, но с безразличием отправляя в рот наши «деликатесы», мы направились к Ветрогонскому, который был предупрежден о визите и должен был подготовиться к приему известного художника.
Люсеньки в городе не было, она была на даче. Когда мы вошли в Володину мастерскую, в глазах у меня потемнело. На столе, покрытом газетой, стояла большая бутылка водки, лежал большой желтый семенной огурец и здоровый кусок вымени. Вокруг — несколько граненых стаканов с выщербленными краями.
Володя показал свои графические листы, а затем мы приступили к застолью. Бутылка была выпита очень быстро, сразу же по явилась вторая. Клемке был в восторге. Стало очевидным, что наш «европейский» прием не произвел на него никакого впечатления, а вот прием Ветрогонского оказался для него исключительно интересным. Отправляясь пешком в «Асторию» по Каменноостровскому проспекту, сильно покачиваясь на ходу, он все время повторял: «Diese misteriose Russische Sehle!» — что означает: «Эта загадочная русская душа».
Поскольку Отечественная война оставила заметный след и в моей, и в Володиной жизни, тема войны часто появлялась в наших работах. Когда и у меня, и у него накопилось достаточно работ на эту тему, мы сделали несколько совместных выставок в Ленинграде и в Череповце, в городе, в котором Володю боготворили и где он был почетным гражданином. Он часто ездил туда со своими студентами на практику, все успевал: и рисовать, и заседать во всевозможных организациях, и преподавать студентам. Он был деканом и завкафедрой графического факультета, профессором и даже действительным членом президиума Академии художеств (с марта 2001 года меня тоже можно спрашивать: «С какой стати?»).
Тут, надо сказать, наши биографии несколько разошлись. Я, как говорил французский драматург Тристан Бернар, предпочитаю, чтобы меня спрашивали, почему я не академик, чем «с какой стати он стал академиком».