— А мне и правая хороша, мы люди маленькие, — сказал Костя.
Я дала ему правую. Оба прицеловались — каждый к своей руке. Две наклоненные головы. Соломенно-желтая и угольно-черная. Дураки мои. Сыновья мои. Только не думайте, что вы дешево отделались. Я еще сердита.
— Сейчас же убрать со стола! — крикнула я, чтобы не демобилизовываться.
Костя, кряхтя, взвалил на плечо пепельницу, Коля стал вытирать стол какими-то брюками. Голодная я была, как собака.
— Обедали?
— Нет. Тебя ждали.
— А дома что-нибудь есть?
— Ничего. Сейчас сбегаем.
— Нет, это черт знает что такое, — сказала я, распаляя себя. — Неужели же…
— …ты, пожилая женщина… — услужливо подсказал Коля.
— Да! Я! Пожилая женщина! — заорала я. — Да, черт возьми! Пожилая! Работающая! Вас, дураков, воспитывающая!
— Но, заметьте, не воспитавшая, — скромненько вставил Коля.
— Да, к сожалению, не воспитавшая! Вся жизнь к черту! Ни за грош пропала жизнь!
— Не гоношись, подруга, — миролюбиво сказал Костя.
Я взяла бутылку и хотела бросить на пол, но не бросила.
— Нет, хватит с меня этого кабака. Уеду от вас. Живите сами.
— Живи и жить давай другим, — снова ровненьким голоском сообщил Коля.
— Довольно дурацких замечаний! Я говорю серьезно. Жизнь не цирк.
— Как вы сказали? — переспросил Костя. — Жизнь не цирк? Разрешите записать.
Он вынул записную книжку, послюнявил карандаш и нацелился.
— Жизнь… сами понимаете… жизнь… не… цирк… — записал он.
— И вообще, — перебила я его очень громко, — мне это все надоело! Надоело! Понятно вам? Уеду в Новосибирск. Или, еще лучше, выйду замуж.
— Ого! — заметил Костя. — Это дает!
— А что? По-вашему, я уже не могу ни за кого выйти замуж?
— Тольки за укротителя, — сказал Коля.
Тьфу, черт возьми!
Я вышла и хлопнула дверью.
Молока бы выпить, что ли. Я открыла холодильник. Он был пустой и обросший, с одной-единственной увядшей редиской на второй полке. Не холодильник, а склеп. Никакого молока, разумеется, нет и в помине. А утром было. «Спороли», как говорила няня.
…Нет, хватит с меня этого, хватит, думала я, расчесывая волосы и со злобы выдирая целые пучки. Не могут два молодых идиота сами о себе позаботиться, не говоря уж о матери… Подумаешь, «лапу»! Лижутся, а мать голодная. Надоело все, надоело… И эти волосы дурацкие, ни два ни полтора — полудлинные, неухоженные… А сколько седых появилось! И все на каких-то нелепых местах, например за ушами, не то что у людей, те благородно седеют — с висков… Глупо седею, бездарно. А эти самодельные букольки на лбу! Сама, старая дура, на бигуди закручивала. Спать больно, плохо…
…Не буду им готовить обед, пусть сами о себе заботятся…
А с волосами этими что-то нужно делать. Остричься, что ли? Жалко. Уже года три, как отращиваю, столько трудов пропадет… Нет, хватит, остригусь. «Остригусь и начну», — так говорил мой папа. Беспокойно жил мой папа, до самой смерти все хотел «начать». «Остригусь и начну…»
— Я ухожу, — сказала я мальчикам.
— Куда? — спросил Костя.
— Замуж, — ответил Коля.
А улица была прекрасная, вся в свежих каплях недавнего дождя. Листья на липах светлые, новенькие, отлакированные, и поливальная машина катилась, сияя радугой, зачем-то поливая уже мокрый асфальт. Я купила мороженое и шла, покусывая твердую, украшенную розой верхушку. Зубы тихонечко ныли, но мне было хорошо так обедать — на ходу, мороженым. Что-то студенческое.
Ноги еще легки, весенний день длинен, люди идут, торопятся, много хорошеньких, остригусь и начну.
А вот и парикмахерская. В огромной витрине фотографии девушек в масштабе три к одному, каждая натужно бережет прическу. Надпись: «Здесь производятся все виды обслуживания в порядке общей очереди».
Идти так идти. Я потянула высокую, тяжелую дверь с вертикальной надписью: «К себе». Внутри пахло сладким одеколоном, паленым волосом и еще чем-то противным. Сидело и стояло десятка два женщин.
У, какая очередь! Может, уйти? Нет, решено, выстою.
Я спросила:
— Кто последний?
Несколько голов повернулось ко мне и не ответило.
— Скажите, пожалуйста, кто последний?
— Здесь последних нет, — сострила черномазенькая, с задорным зубом.
— Крайнюю ищете, гражданочка? — спросила пожилая, в голубых носочках, с седоватой мочалой на голове. — Крайняя будто за мной занимала, да ушла.
Руки у нее были красные, натруженные и тяжело лежали между колен.
— Так я буду за вами, можно? А как вы думаете, товарищи, сколько придется ждать?
— Часа два в крайнем случае, — ответила пожилая.
Другие молчали. Одна из них, статная, белая, как-то по-лебединому повернула шею, прошлась по мне ярко-синими глазами и отвернулась.
Я, говорят, не робкого десятка, но почему-то робею женщин. Особенно когда их много и они заняты каким-то своим, женским делом. Мне всегда кажется, что они должны меня осуждать. За что? А за что придется. За мой почтенный возраст (тоже, красоту наводить пришла!), за очки, английскую книгу в авоське. В этой очереди меня сразу потянуло к той пожилой, в носочках. И она, видно, тоже заприметила меня. Две бабушки. Она потеснилась на стуле, давая мне место.
— Садись, чего там. Сказано, в ногах правды нет. Я осторожно примостилась на самый краешек.