Ивкино встретило нас с Колей, как старых знакомых. Отец со Славкой еще не пригнали телят из лесу. В ожидании их мы поблизости все обшарили, на реке побывали, в лодке покачались, даже на чердаки заглянули. В длинном, обросшем крапивой бараке с вынутыми рамами гуляли сквозняки, местами из-под пола меж половиц повысовывалась молодая бледная трава. В обросшем колючим шиповником и торчавшем горкой темном погребе с распахнутой дверью пахло застарелой сыростью и плесенью. Нутро погреба обдало прохладой. Мне даже жутко сделалось: вдруг из той темноты выскочит какое-нибудь чудовище или змея и накинется на меня.
Жили отец со Славкой в бревенчатой конюховке, размером три на пять шагов с тремя окошками. Отец сколотил стол из досок и поставил его в дальнем правом углу, к стенам приладил широкие лавки, сколотил скамейку, а в дальнем левом темном углу собрал нары на четверых. На нарах умятая копна свежего сена и маломальская постель. Запиралась избушка выстроганным рябиновым колышком в пробое. Колышек привязан к пробою тонкой мочальной веревочкой, чтобы не запропастился никуда.
Напротив двери избушки — загон для телят под открытым небом, выгороженный свежими сосновыми жердями, протесанными с двух боков. Жерди слезились смолой, чуть прикоснись — и прилипнешь. Между загоном и избушкой, ближе к двери, — постоянное кострище с четырьмя кирпичами и двумя сошками по сторонам. Хочешь, вари пищу в котелке на сошках, хочешь — в чугунке на кирпичинах. Все мы тогда рассмотрели, все нам нравилось, все волновало и кружило голову. А приволье какое! Хоть на голове ходи! Дух захватывало!
Вот донеслись из леса звуки боталов, и мы помчались навстречу стаду, к отцу и Славке. Конечно, они обрадовались нашему приходу. Только, может, каждый по-своему. Славка обрадовался, потому что ему теперь веселее жить будет с нами и свобода полная пришла: хочешь, дома живи, хочешь — в Ивкино, ни за каких телят не переживай, да и за себя тоже. Мы от радости его даже на руки подняли, расцеловали — любили мы маленького Славку. С его худенького лица еще не сошли царапины, нажитые тем днем, когда заблудился. От этого его еще пуще жалко было.
А у отца своя радость: явились два помощника, два настоящих, испытанных пастуха, которые ни в какую погоду не заблудятся — все ходы и выходы найдут, в лесу — как рыба в иоде.
Он знал, что для нас, прошедших суровую двухлетнюю школу пастуха, пасти телят — что семечки щелкать. С ними куда легче, чем с коровами. Они покорнее, им корма намного меньше надо. У теленка и хитрости нет и напору тоже, а на голос пастуха отзывается и доверчиво идет, как дитя малое, с плачевным ревом даже, если приотстал от всех и догоняет. Посочувствуешь вслух которому, а он пуще того разревется. Хоть и телята, а себе на уме, смышленость коровья у них: в лесу стадо не заблудится, домой в любую погоду выведут, если сытые. И вожаки свои есть, как у больших.
На другой день отец предложил Славке домой с ним пойти — обоим давно в баню надо было. Но тому и с нами хотелось пожить, и домой друзья тянули, давно соскучился по Мишке Дырину и по его мастерской на чердаке. На два дня остался с нами.
Мы с Колей телят пасли, а он при нас находился. Вырезали ему всякие игрушки, мастерили свистки, мушкеты, играли в чехарду, делали качели на сучьях развесистых берез. Вечерами втроем катались в лодке, состязались, у кого сильнее пастуший голос, а по реке эхо тоже петлями неслось далеко-далеко — дальше Большого омута. Ведь у нас с Колей — особенно у меня — тоже еще много детского было, хотелось дать душе простор и за эхом на крыльях лететь.
В те вечера, пока мы катались по Емельяшевке в лодке, отец варил уху, нарезал ломти хлеба, зажигал на столе керосиновую коптилку, выливал уху в большущую помятую алюминиевую миску, раскладывал самодельные, потемневшие деревянные ложки и звал нас с реки. Настоящий, без примесей, хлеб куреневцы уже давно досыта ели. Наш отец не стал получать деньгами за излишки зерна, а сдал его колхозу как бы взаймы. «Мало ли что еще будет впереди, еще не известно, какой год выдастся, а запас сусек не ломит», — сказал он, уверенный, что правильно поступил. В это лето мы уже не ели сосновую и березовую мезгу. Сыты были.
Мне показалось, что отец в те вечера был непривычно веселым. Видно, приятно ему было возле себя видеть троих сыновей, хорошо ладивших меж собой, послушных и вынос-ливых. Никакая болезнь ни к одному не липла. А ведь из мокрых лаптей с весны до осени не вылезали, до самой селезенки, было, промокали, стужа насквозь пронизывала, ноги деревенели от холода. Может, от той закалки мы с Николаем и до сих пор не знаем, что такое грипп и простуда.
НЕ БЫЛО ПЕЧАЛИ…