Уже заканчивала бег вторая пара рысаков, как вдруг чуть ниже, со второго съезда спустилась на реку серая рослая лошадь с залежалыми грязноватыми боками, запряженная в обыкновенные розвальни. В розвальнях сидел на коленях в охапке сена незнакомый пожилой мужчина. Никто на него и внимания особого не обратил — мало ли кто по дорогам ездит. Но серая лошадь в розвальнях пристроилась у расчищенного круга и чего-то ждала.
Как только пустилась по кругу очередная пара рысаков и поравнялась с серой лошадью, ту ровно пружиной бросило за ними. В толпе поднялся смех, галдеж: где, мол, такой грязнухе тягаться с рысаками, ради смеха, видно, мужик выехал. Не пьяный ли? Толпа кричала, подбадривала незнакомку, в ладоши хлопала, а та, чтобы отблагодарить за такое к ней расположение и напомнить всем рысакам, что не след им, породистым, шибко нос задирать, всерьез в единоборство пустилась. Да еще как!
Она не бежала, а летела птицей с вытянутым длинным хвостом, гордо и красиво бросала передние тонкие ноги, которые словно не касались дороги. Ее длинный стан, распластавшись над снегом, вытянулся в струну, голова с прижатыми ушами на длинной, но вовсе не лебединой шее не моталась, а, гордо поднятая, чуть покачивалась в такт бегу.
Все следили только за ней, а главный судья упорно добивался: не знает ли кто, чья это лошадь, кто посмел самовольно вклиниться в бега? А серая незнакомка уже обставила породистого мышастого с черной гривой жеребца из деревни Носово и норовила обойти другого, более рысистого, гнедого… Бежали они с переменным успехом, а в конце пути вместе рванули из последних сил. Шум стоял невообразимый, потому что серая незнакомка на финише обставила второго соперника на длину своей шеи. Люди кричали, били в ладоши, а она, не задержавшись у финиша ни на секунду, тихой рысью понесла свои розвальни с хозяином дальше по Тавде, свернула на берег и исчезла. Кому принадлежала та серая кобылица, никто тогда так и не узнал: ни зрители, ни судьи.
…В зимние каникулы тридцать шестого года мы наслаждались дома электрическим светом. Таборы хоть и районный центр, а электричества в нем и в помине еще не было. Морозы тогда стояли злющие, оконные стекла с одинарными рамами в нашем доме намерзали наледью в палец толщиной, а внутри было так уютно, что лучше и некуда: от «буржуйки» теплынь в комнате, а от электрической лампочки светло, хоть иголки на полу пересчитывай с полатей.
А в клубе танцы почти каждый вечер под гармошку. Семиклассники вовсю вальсы, польку, краковяк танцевали, а мы уныло подпирали стены, неудобно как-то было девчонок приглашать, считалось, что рано еще.
Уж так мне хотелось станцевать с семиклассницей Паней Томушкиной, которую я тайно любил. Так любил, что все время видел ее перед собой, даже ночью. Но она на меня не обращала никакого внимания, хотя я давно уже не носил лаптей и не жалел ваксы на ботинки. Правда, каблуки изрядно вовнутрь сносились. И почему это у большинства мальчишек каблуки именно так снашивались? Даже завидовали тому, у кого они наружу стаптывались — не так, как у всех, и задники целы.
Но я открыл, что не стоптанные каблуки были причиной невнимания Пани, а мои волосы и веснушки. Я рос белобрысым, с конопушками вокруг носа. Мне ребята и кличку Белый приклеили. Даже обидно делалось оттого, что так несправед-ливо устроен мир — у нас с Колей один отец, одна мать, а мы вовсе разные: у него волосы черные-черные, а у меня белые, как лен, он высокий, а я от горшка два вершка. Какой девчонке охота была связываться с конопатым и белобрысым, когда полно ребят черноволосых, как мой друг Вася Статкевич? Но он, чудак, не ценил этого, ни с одной девчонкой еще не дружил. Мне бы его волосы. Тогда бы голубоглазая Паня, которой так челка шла, заметила бы меня и, само собой, полюбила бы.
С приходом весны я заскучал по дому. Больше по Ивкино, по пастушьим делам. Я уже знал, что в Ивкино без Коли жить будем: он после семилетки собирался в лесной техникум поступать. Отец обоим нам советовал учиться на лесничего.
— У нас на родине лесничий до революции барином считался, на казенном содержании жил, форменное обмундирование с кокардой носил и при оружии, при револьвере ездил, — рассказывал нам отец прошлым летом на покосе, когда разговор зашел, кому кем быть после окончания семи классов.
— Нынче бар нет. И сам я барином быть не хочу, а форма и револьвер — это здорово, — сказал Коля, не догадываясь, как мне враз захотелось стать лесничим. Из-за одного только нагана можно пойти в лесной техникум. А то, что бар нет, так это и вовсе хорошо — нам бы в лаптях с ними не тягаться. — И что делал тот лесничий? — полюбопытствовал Коля, которого форма и револьвер тоже заворожили.