В наследство от Аглаи мне досталась Ксоло (двоякодышащая рыба протоптер терпеть не могла собак, она вселилась в квартиру у метро «Аэропорт» с двумя кошками и аквариумом. Я подозревала, что именно в аквариуме, в тесной спайке с водорослями кладофорами и морским коньком‑хакером, она проводит долгие зимние ночи)… Печальная, потерянная Ксоло и две видеокассеты: «Нежная кожа» и «Украденные поцелуи», только и всего. Кассеты были записаны в маленькой студии при синематеке «КИНОЭТОПРАВДА24КАДРАВСЕКУНДУ». Об этом сообщал логотип на тыльной стороне увесистой пластмассовой коробки.
Ничего не скажешь, у маленькой задиристой студии были большие амбиции.
Кассеты я извлекла из‑под лежанки Ксоло (они валялись там среди прочего хлама, снесенного в закуток двоякодышащей рыбой) — и посчитала, что лучшего прощального подарка и придумать невозможно. Вместе с ним и Ксоло я вернулась в Питер. И на перроне Московского вокзала дала себе клятву забыть Москву навсегда.
Это было позавчера.
А сегодня, в ресторанчике «Династия» на Гороховой, я ждала Чижа.
…Чиж опоздал на полчаса. Он появился, когда я уже успела расправиться с неаполитанскими потрохами и плавно перешла к салату с копченой рыбой. Чиж сел напротив, заглянул ко мне в тарелку и заявил:
— Идиотизм!
— А по‑моему, очень вкусно, — ответила я. — Здравствуй!
— Все равно — идиотизм. Эти следователи — просто идиоты. Не хотят замечать очевидных фактов…
— Здравствуй! — снова повторила я. — Ты мог бы меня поцеловать. Все‑таки почти две недели не виделись.
Он перегнулся через стол и клюнул меня в макушку. И все. Никаких сантиментов. Судя по всему, наши игрища на краю лесного озера можно считать досадным недоразумением, вызванным близостью к трупам. Что ж, это вполне укладывается в рамки человеческих стереотипов: ничто так не подстегивает любовь, как близость к смерти.
— Как прошли похороны? — спохватился он.
— Как могли пройти похороны? Отвратительно. Я даже не плакала.
— А я плачу, — Чиж достал из кармана ручку, придвинул к себе салфетку и принялся что‑то с остервенением чертить на ней. — Я плачу от тупости наших органов!
— Тебе же было ясно сказано: идет следствие.
— Куда? Куда оно идет! Решили повесить все на этого придурка Ботболта!
— Ты, конечно, считаешь, что он не виновен. Это было бы слишком просто, а простота в этом деле тебя оскорбляет.
— А тебя — нет?
— Не знаю.
Я так устала от всего, что было связано с гостеприимным домом Дымбрыла Цыренжаповича Улзутуева, что даже не хотела говорить на эту тему. Чиж — Чиж был совсем другое дело. Бесплотные тени потенциальных убийц окружали его до сих пор, он так сроднился с ними, что даже сейчас из него то и дело выскакивали заполошные СС, ТТ и ММ. И Дашка, с которой скорее всего я не увижусь больше никогда. И лишь об одном человеке оператор не вспоминал принципиально — о спешно покинувшем пределы России герре Райнере‑Вернере Рабенбауэре. Интересно, на сколько новых имен пополнился его список? И что в конечном итоге он поставил против графы «Секретарша Канунниковой» — вопросительный знак (если мои хватательные и кусательные рефлексы так и остались для него неясными)? Или жирный минус (если я была понятна ему, как божий день)?..
— Ты совсем меня не слушаешь! — запоздало возмутился Чиж. — Тебе и дела нет до моих версий. А копать надо в писательской клоаке, теперь я это понял окончательно. Кто‑то из этих троих чиканутых беллетристок — явно не тот, за кого себя выдает. Есть такой маневр в среде уголовников: сознаться в менее тяжком преступлении, чтобы отвести от себя подозрения в более тяжком. Здесь мы наблюдаем сходную картину…
— Ага, три убийства — это совсем не тяжкое преступление. Это пустяк.
— Нет, ты не поняла… Я совсем не то хотел сказать. Речь идет о том, что преступник маскируется. И маскировался с самого начала. Убийца мог признаться только потому, что был твердо уверен: никто не поверит, что он убийца. Уж очень опереточно это выглядело… Дорогая Минна, дорогая Теа, дорогая Софья, ну разве могут «дорогие дамы» травить друг друга, как крыс? Это не в жанре оперетты… Черт возьми, ты опять меня не слушаешь!
Вот теперь Чиж говорил чистую правду: я действительно его не слушала. Я во все глаза смотрела на салфетку, которая лежала перед оператором.
— Что это такое? — севшим голосом спросила я.
— Салфетка.
— Я вижу, что салфетка. Что ты на ней написал?
— Это… формулы… У меня такая привычка… Когда я о чем‑то серьезно размышляю, я просто черчу формулы на листке. Машинально…
— Что это за формула? — совсем позабыв о приличиях, я ткнула пальцем в надпись, сделанную в самой сердцевине нежно‑розовой тонкой бумаги: FeSO 4 7H 2 O.
Я уже видела это нелепое сочетание букв и цифр — на одной из банок с химикатами в подсобке! Химикатами, над которыми болтались гроздья лампочек. Химикатами, которые подпирали пакеты с удобрением и банки с краской. И несколько похожих на лассо скрученных садовых шлангов.
— Что это за формула?!
— Да что с тобой в самом деле! Это железный купорос.