Побитая, до блеска надраенная лампа, купленная мною за гроши на цветущем блошином рынке в Старом Яффо и хлебающая старый добрый керосин, запах и привет земного чрева, мне куда милее, куда больше по сердцу, чем безжизненное электричество. Электричество — это электрические провода, электрический стул, и, может, не сегодня-завтра станут популярны электрическая кровать, электрическая свадьба, электрическая семья, начнут рождаться (или умирать) электрические дети.
Мои родные удивляются, что я стараюсь не нажимать кнопку выключателя. Если я всё-таки её нажимаю, то сразу ощущаю, как мне в ноздри ударяет запах горелого человеческого мяса.
А к старомодной керосиновой лампе я питаю самые нежные чувства, словно к живому существу. Она мой первый критик. Ночами я читаю ей свои вещи, которые только что вынул щипцами из тигля, и по её выражению лица, по игре её пламени ясно, отчётливо вижу: вот это — к чёрту, а это — к Богу. Иногда я спрашиваю у неё совета, прошу разгадать какую-нибудь загадку, и её огненный язычок между чёрными губами горелки — маковый лепесток на ветру — подаёт мне знак, да или нет, и разобраться в психоаналитической путанице она помогает мне куда лучше, чем мои живые коллеги. Бывает, лампа заикается, говорит совсем невнятно, как умирающий философ на исповеди, и тогда я понимаю: она обращается ко мне на языке других миров.
Кто знает, где она висела раньше и чью мудрость унаследовала. Я бы лучше увидел лицо её прежнего обладателя, чем лица многих своих знакомых. Теперь эта маленькая лампа с пузатым стеклом висит на цепи из медных слёз над моим письменным столом и вычерчивает на пергаменте потолка неяркий светлый круг — волшебное солнце моего забитого книгами бронированного кабинета между небом и землёй.
Между небом и землёй стало так тихо, что можно услышать дыхание мёртвых.
Сегодня ночью это должно произойти. Каждая волна раз в жизни должна достичь берега. Прошло достаточно времени, чтобы химическая реакция превратила осиротевшую тень в её бывшего хозяина. Хорошо, что я сжалился над ней, иначе дикие звери разорвали бы её на куски, и я с трудом нашёл бы её чёрные останки. Рот в рот я уже вдохнул в неё тёплое сновидение. И вот её руки и ноги шевельнулись. Рёбра фосфоресцируют в дрожащем мраке. Я узнай глиняное ребро, из которого скульптор вылепил Еву. Тень пробуждается, она уже понимает мои мысли. Улыбка появляется на её уже-почти-лице. Так просыпается сонная речная волна, когда ласточка опускается к самой воде и чиркает по ней грудкой. Лёгкая рябь пробегает по зеркалу визави, из него выплывает, колышась, какое-то существо, и я слышу:
— Зачем ты принёс в жертву сновидение и захотел превратить ничто в нечто? Разве тень пожелала, чтобы ты одел её в жилы? Разве это радость для её бывшего хозяина? Без карманов шьют не только белые саваны, но и чёрные: воскрешённый из мёртвых отплатит тебе проклятиями!
— Кто ты, как пробрался в моё укромное жилище? — Я поднимаюсь с табурета, готовый кинжалом, которым вскрываю конверты, пронзить сердце незваного гостя.
— Гениально! Ты разгадал моё намерение, — довольно пробулькало существо. — Ради этого я и пришёл: чтобы ты сделал мне одолжение и всадил в меня кинжал. Ты собирался превратить тень в человека. И вот перед тобой человек, так преврати его в тень! Это и проще, и приятнее. Буду тебе благодарен, а то я сам не могу. Горел, но слёзы меня потушили. Бросался в воду, но река вынесла меня на берег. Не возражаешь, если я присяду и закурю трубку?
«Сгорел бы ты синим пламенем», — хотел я пробурчать в ответ, но мне стало любопытно, что выйдет из нашей встречи, и я начал играть роль радушного хозяина.
— Незваный гость — всё равно гость. Конечно, присаживайся, закуривай. — Я выкрутил фитиль, чтобы получше разглядеть посетителя.
— Присаживайся, говоришь? Что ж вы, гости, всё едите, что ж вы так не посидите? — ехидно срифмовал он.
И вот он сидит, заложив ногу за ногу, но не по ту сторону стола, а рядом со мной, так что я могу протянуть руку и дотронуться до его лица — охапки сухого мха, в котором теплятся два светлячка.
Он курит. Дымок из трубки рисует фигурку балерины. И, пока её ножки вытанцовывают вокруг меня, мне приходит в голову, что в кабинете только один табурет и я, сидя в его седле, объезжаю вселенные. А если так, получается, мой гость завис в воздухе.
«Что ж, — думаю, — пускай сидит, пускай висит, лишь бы тень простила, что я заставляю её ждать воскрешения». А незваный гость тем временем говорит:
— Вообще-то я полагал, ты сразу меня узнаешь, ведь я заслужил твою ненависть. Всё ещё не узнаёшь? Ай-ай-ай, человек не помнит, когда родился, не помнит, когда умер, а что же помнит-то? Но хватит намёков. Я Люпус. Родители дали мне имя Велвл[28]
, так они меня и называли, но в университете, кроме меня, не было студентов-евреев, и я стал там Люпусом.