Красногур, Малыгин и Лейбеле Блат — мои завтрашние провожатые и защитники.
Красногур возится с санной упряжью, Малыгин склонился над картой, а Лейбеле Блат чистит пулемёт.
Трофим Копелько гостеприимен: я и мои провожатые будем ночевать в его землянке. Татарин приготовил нам ужин.
Я последний остался у костра.
Костёр борется с сырой ёлкой.
Ёлка сопротивляется горьким дымом, но огненные зубы грызут её жилы и мускулы.
Партизаны в землянке уже спят. Кто-то ещё наигрывает на губной гармошке, но вскоре тоже погружается в дрёму.
Я ложусь на расстеленную солому и натягиваю на голову тулупчик.
Это моя последняя ночь в нарочанских лесах.
Завтра, в это же время, я буду пробираться через минное поле, чтобы попасть к партизанскому аэродрому. А может, уже никуда не буду пробираться. Ким прав: повезёт, если в пятках ума хватит.
И вдруг: разве сновидение может взорваться? Разве сон — это минное поле? Громовой раскат во мне, возле меня и перед моим нарушенным сном: ослепительно-белый водоворот.
Нет, это не во мне. Это в моём соседе Трофиме Копелько. Над ним стоит татарин, и револьвер у него в руке показывает хозяину болот дымный язычок. И, охваченные сладостной радостью мести, вокруг застреленного прыгают его недавние товарищи и подчинённые и растаскивают его на куски, как муравьи дохлого жука.
Один бежит с деревянной ногой Копелько и швыряет её в голодный костёр;
другой — с гимнастёркой Копелько. Держит её напротив ярко нарисованной луны, разглядывает гимнастёрку на свет, впору ли она ему. А луна почему-то красна, и тёплые капли падают с неё на островок снега;
и опять я вижу лицо с тремя горящими зрачками. Третий — огонёк трубки;
а татарин, матерясь, стащил с Трофима Копелько сапог и теперь не знает, что с ним делать. Да ну его к чёрту, этот сапог, пусть летит за своим братом на берёзовую крону!
И татарин цепляет на грудь медаль своего командира.
1977
Видение над рекой
Через десятки лет, после того как это случилось, мне было видение над рекой в моём родном городе:
Гневная весна на тихонько шипящей земле совсем не такая, как другие вёсны.
На рассвете она фыркнула глубокими, чуткими ноздрями, подула на бугристый речной лёд и срезала его до сверкающей синевы расколотого зеркала.
И ясно увидела, что не узнаёт в зеркале своего лица.
Гремит, грохочет река, и чёрный пожар клубящихся вод вырывается из глубин.
Как разбуженные выстрелами белые медведи, катятся льдины. Бросаются друг на друга.
Чёрный пожар речных вод затапливает берега — до ближних деревень!
В ближних деревнях уже кричат петухи.
Взывают к своему ангелу — единственной звезде.
Хозяева колышутся в хатах, раздулись, как сытые пиявки. Над ними, в древесных стенах, отдыхают их топоры, и палец восхода стаскивает оставленные капли.
Галопом несутся воды. Пожирают хаты сперва снаружи, потом изнутри.
Лишь ни в чём не повинные петухи стремительно отрываются от земли и, притянутые своим ангелом, остаются висеть в воздухе.
Возвращаясь с поля боя, льдины замешкались возле соснового бора неподалёку от бывших хат.
Они выкапывают из покорённой земли замороженную свадьбу с женихом, невестой и музыкантами.
И руку со стаканчиком красного вина выкопали они в сосновом бору.
И льдины поднимают свадьбу на спины и плывут во владение бешеного потока.
Из солнечных нитей над рекой ткётся свадебный балдахин. Невеста улыбается из-под вуали, как первый весенний цветок из-под вуали тающего снега.
Но для кого играют музыканты, для кого играют музыканты?
1977
Гликеле
Я только что получил от неё письмо: словно не рукой, а сердцем выведенные строчки, как на гармошке электрокардиограммы: фиолетовые зигзаги крошечных молний предрекают скорый раскат грома.
Не успел я разгадать тайну её письма, как вот она собственной персоной, живая, настоящая, и на её белом, как серебро, лице выгравированы те же фиолетовые зигзаги, что на бумажном листке.
Неужели это Гликеле, моя первая любовь? Та рыжеволосая девятилетняя девочка?
Её косы вытканы из давнего пепла, и заржавели веретёна в волосах.
Но остался голос, он запоминается навсегда, как вкус детских лет. И вкус её голоса ничуть не изменился.
— Не знаю, с чего начать, — начала она. — Ты думаешь, я стала другой, но это не так. Каждый человек и правда похож на кого-то другого, гораздо больше, чем на себя самого, но я похожа на себя, как две капли жёлчи. Да, я не знаю, с чего начать, как не знаю, сколько лет мне было, до того как я родилась. Поэтому буду безжалостно молчать, отпустив язык на свободу: ду-ду, наиграй-ка мой проигранный мир, а то ещё убью кого-нибудь.
Когда Гликеле отпустила язык на свободу, её родной, нежный голос зазвучал, подобно скрипке, как много лет назад. И её глаза, подумал я, те же, прежние, молодые: словно два зелёных циферблата, что фосфоресцируют в ночной темноте. Конечно, эта женщина права: она похожа на себя, как две капли жёлчи. Но почему, стучит у меня в висках, та же самая стала другой?